— Камень в левой почке.
— Температура высокая?
— Нет, почти нормальная.
— Ну, тогда ничего страшного. Подложи ему одну грелку снизу, а другую сверху напротив почки.
Так было несколько раз в эту ночь, и я уже изрядно устал, да и мучился от своего довольно двусмысленного положения, но понимал, что ей сейчас еще тяжелее. А Вот теперь она ушла делать укол, а с ее способностям к этой процедуре вряд ли скоро вернется. А надо бы…
…Во время работы в Каракумах я вынужден был пить из верблюжьих колодцев воду немыслимой жесткости. Даже когда руки ею вымоешь, они становились белыми, словно надел бальные перчатки. Правая почка не сработала, и в ней образовался камень. Он вызывал приступы, сопровождающиеся сильной болью, мешал работать, двигаться, что мне как археологу-экпедиционнику было особенно необходимо.
Хлопотами лечащего врача, при помощи справок и ходатайств, получил я в конце концов испещренный подписями и печатями рецепт, по нему — десяток ампул морфия. Семен Абрамович быстро, как: и все, что требовало смекалки и ловкости рук, научился во время приступов делать мне уколы. Это помогало, но приступы становились все сильнее и чаще, и вот, в разгар экспедиционных работ, в июне 1955 года, я вынужден был уехать в Москву, лечь в больницу, где рентген и зверское исследование под названием цистоскопия показали, что камень довольно большой и ничего хорошего от него ждать нельзя.
Известный хирург-уролог, Лев Исаакович Дунаевский, главный врач урологического корпуса Басманной больницы, вырезал мне этот камень. Зашивая большой, около 30 сантиметров длиной разрез, его ассистентка Раиса Петровна оставила небольшое отверстие, в которое был вставлен резиновый катетер для отвода из оперированной почки гноя и других выделений. Видимо, во сне я случайно неудачно повернулся и получилось неладное. Да, а Галя появится неизвестно когда.
Но она пришла неожиданно быстро и безмолвно встала возле моей кровати расплывчатым белым пятном.
— Понимаешь, Галя, — как можно спокойнее сказал я, — у меня катетер сдвинулся. Видимо, началось кровотечение.
Галя вскрикнула.
— Да тише ты, — сердито одернул ее я. — Обработай йодом рану и залепи ее пластырем. Им же укрепи катетер. Света не зажигай. Возьми фонарик.
Но Галя не послушалась, и под потолком вспыхнула яркая без абажура лампа, осветив нашу палату, шесть коек, стоящие в два ряда по три в каждом, разделенные только тумбочками.
Пока Галя бегала за йодом, пластырем и другими снадобьями, обрабатывала рану, я искоса оглядел палату. Мне еще не разрешили поворачиваться на бок, только лежать на спине, так что угол зрения был ограничен, но кровать Павлика я все-таки увидел. Он не спал. Как и я лежал на спине, но, в противоположность мне, без всякой надежды когда-нибудь повернуться на бок. Небольшие серые глаза были раскрыты и невидяще устремлены в потолок. Лоб и лицо покрывали капельки пота. Нижняя губа закушена, и из нее по подбородку неспешно стекала тоненькая струйка крови.
— Пашка, — решительно сказал я, — не валяй дурочку, постони.
С трудом раскрыв рот, он грозно прошептал:
— Помолчи, фраер, не ори, и эта, ссученная, тоже иллюминацию засветила среди ночи.
— Брось, — миролюбиво оборвал я. — Все спят. Свет я и сам просил не зажигать. И потом я такой же фраер, как и ты. Просто ты черт знает где поднабрался разных словечек, а что к чему и сам не знаешь.
Потом я поднял глаза на Галю:
— Кончила?
Она кивнула и я не допускающим возражений тоном сказал:
— Сделай ему укол, два грамма морфия.
Галя слабо запротестовала:
— Ему уже делали сегодня три раза. Больше нельзя, да и препарат учетный. Знаете, как мне влетит!
— Ссученная и есть, — зло бросил Павлик.
— Не обращай на него внимания. Ты что, не видишь, как он мучается? Сделай укол, а ампулы раздави, скажешь — разбила. А в случае чего я поговорю со Львом Исааковичем.
Галя послушно принесла шприц, уже наполненный чем надо, и, побледнев, откинула одеяло и простыню на проволочный каркас, возвышающийся над телом Павлика от конца ног до того места, где когда-то был у него таз, мочевой пузырь и прочее, а теперь — зияющая рана со сгустками гноя и какими-то фиолетовыми затвердениями. Лев Исаакович под общим наркозом извлек из этого месива осколки от раздробленных тазобедренных костей, проложил кое-как коммуникации, но все равно любое прикосновения, а уж тем более простыни и одеяла еще более усиливали его немыслимую боль. Сосед по палате, Марк Соломонович, своими толстыми, но такими сильными и ловкими пальцами сделал над изуродованным телом Павлика проволочный каркас и теперь только на груди и на плечах его лежали простыня и одеяло, ниже они помещались на проволочном каркасе…
… Галя, побледнев и полузакрыв глаза, сделала укол явно не слишком удачно. Павлик снова закусил губу, но промолчал. После того как Галя кое-как справилась, я попросил:
— Погаси свет и уходи, — а когда она ушла, ехидно поинтересовался у Павлика: — Пашка, ведь она тебя очень больно на иглу посадила. Что же ты ее не обложил?
— Иди ты сам на х…, тоже, начальничек выискался, — прошептал Павлик, и я понял, что боль у него стала утихать…
… Не заметив, как и уснул, я продрал глаза в 6 часов утра, когда было уже давно совсем светло. Один за другим просыпались и мои сопалатники. Галя, неслышно проскользнув в палату, по очереди дала каждому из нас термометр. Все подчинились, кроме Павлика, который посоветовал ей сунуть термометр в задницу дежурному врачу, после чего Галя, покраснев, убежала.
Первым встал Мустафа, натянул выцветший, неопределенного цвета халат, из-под матраца вытащил маленький коврик, встал на нем на колени и, озаренный яркими солнечными лучами, принялся горячо молиться, неслышно шевеля губами. Узкие, слегка раскосые глаза его были полузакрыты, круглая голова с черными с сильной проседью коротко остриженными волосами подолгу касалась пола, и он застывал в такой позе.
Марк Соломонович поднялся во весь свой богатырский рост, потянулся, надел пижаму, пробурчал:
— Мир вам. Благословен Ты, Господь наш, Владыка Вселенной, сохранивший нас в живых и поддержавший нас и до этого времени.
После чего он зажал в свой могучий кулак ножку от тумбочки и начал высоко поднимать и опускать ее. Он и раньше так делал и, по его мнению, это называлось зарядкой. Когда я как-то сказал ему, что тумбочка вовсе для зарядки не нужна, он упрямо ответил, что даже мельница не машет крыльями впустую, а крутит жернова, а уж человек тем более. Тогда я смирился с таким ответом, но сейчас, когда он лишь недавно перенес операцию, это было уже слишком:
— Марк Соломонович! Поставьте сейчас же тумбочку на место!
— Вам не кажется, Гриша, что это неприлично — делать замечания человеку, которые вдвое старше вас? — сварливо осведомился Марк Соломонович.
— Не кажется, — отрезал я, — совершенно не кажется.
— Видит бог, я не хотел бы служить в солдатах при таком сержанте, как ты, Гриша, — ответил этот семидесятилетний сапожник, но тумбочку все-таки поставил. Потом взял большой кувшин, полотенце, мыло, пасту, зубную щетку и ушел из палаты, освободив поле боя. За ним, после долгих прокашливаний, отсмаркиваний и кряхтения, последовал Дмитрий Антонович. По пути он пихнул Мустафу и презрительно бросил:
— Лоб в дерьме измажешь, ты, хурды-мурды.
На что Мустафа, впрочем, не ответил.
Проснулся и Ардальон Ардальонович, поднял руку в знак приветствия. Худое лицо его, обычно бледное, было сегодня каким-то сероватым.
— Вам было здорово больно ночью, Ардальон Ардальонович, — догадался я, — может полежите еще.
— Вы на редкость сообразительны, — насмешливо ответил он, — однако, как говорили еще древние римляне: "Ignavia est jacere dum possis surgere" — постыдно лежать, если можешь подняться.
Собрав свои туалетные принадлежности, он удалился. Седые волосы его были разделены ровным пробором и тщательно уложены, как будто он только что пришел из парикмахерской.