Лида оказалась на редкость благодарным и восприимчивым слушателем. Вскоре она и днем и ночью заставляла меня читать наизусть моих любимых поэтов, причем ночью глаза ее горели в темноте зеленым огнем, как у кошки.
Она безошибочно в: этом сказочном богатстве вылавливала бриллианты чистейшей воды и могла подолгу перебирать их, пробовать на вкус, на звук, на смысл, на чувства. Так было, например, со строчками Мандельштама:
"На стекла вечности уже легло
Мое дыханье, мое тепло"
И нужно сказать, что, я цепенел, когда она уже в который раз в своей протяжной манере, вслух наизусть читала эти строки…
Для меня было большой нечаянной радостью вслушиваться в стихи любимых поэтов через нее. О нет, она не открывала мне какой-то новый, особый, ранее скрытый от меня смысл в этих стихах. Она просто делала и мое восприятие более ярким, глубоким, острым, волнующим.
…Сколько раз она вслух перечитывала строки из стихотворения Ахматовой:
"В Кремле не надо жить — преображенец прав —
Здесь рабства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх и всех Иванов злоба,
И самозванца спесь взамен народных прав…"
…Вот сейчас, сию минуту я вспомнил это четверостишие и подумал: "Да, конечно, и понимаю и понимал, что это написано о навсегда, навечно, но, Боже мой, неужели эти строки написаны где-то в 1940 году, а не сегодня — на исходе 1992 года?"
..А на одно из стихотворений Блока она тут же сочинила песню и не раз ее пела. Как она пела? Я не берусь этого передать. А все-таки, читатель. ты можешь получить об этом представление. Только тебе придется самому спеть эту песню, причем неважно, есть у тебя голос и слух или нет.
Вот эта песня:
"Опять, как в годы золотые
Три стертых треплются шлеи
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые,
Как слезы первые любви.
Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу.
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу.
Пуская заманит и обманет,
Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты.
Ну что ж, одной заботой боле,
Одной слезой река полней,
А ты все та же: лес да поле
Да плат узорный до бровей.
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взгляд из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика."
Я прошу прощения у великой тени Александра Александровича, если в чем-то погрешил против текста его произведения, но записал именно песню, которую пела Лида.
А теперь, читатель, если ты не знаешь этого стихотворения наизусть — держи текст перед собой, а коли знаешь, так и того проще, про себя молча спой эту песню…
Ну вот, так она и пела. Только громко…
…Нас навещали друзья, моя жена и муж Лиды — белобрысый, с открытым мужественным лицом, тоже физик, как и она, разве что только не облученный. Все Перезнакомились друг с другом и отношения установились самые добрые.
…Обычно по утрам я прогуливался по больничному саду, нередко в обществе Лиды. Однако как-то раз, когда она не появилась в саду, я не удивился — случалось, она спала почти до самого завтрака. Но вот, когда она не пришла в столовую, я заволновался. Наскоро поев, сунулся было в ее палату, но на двери была прикноплена записка: "Больную Прозорову прошу не беспокоить. Смоленский".
Абрам Исаакович Смоленский был главным врачом Болшевской больницы. В его кабинете, он жестом пригласил меня сесть и, не о чем не спрашивая, сказал своим скрипучим голосом:
— Больной Прозоровой было очень плохо. Вызванная из Москвы реанимационная бригада занималась ею всю ночь и недавно только уехала. Сейчас больная, получив большую инъекцию снотворного, спит и не надо ей мешать.
— А когда проснется?
— Тоже не надо. Я скажу, когда можно будет. А пока ей очень вредны любые эмоции, — жестко сказал Абрам Исаакович, ероша свою седеющую черную шевелюру и, слегка смягчившись, добавил: — Ей досталось в эту ночь и это не могло не отразиться на ее внешности. А как вы думаете, какая женщина в этом состоянии захочет видеть кого-нибудь, кроме врача?
— Она поправится?
— На этот раз — наверное, да, — возвратился к прежнему тону Смоленский, — но вообще-то я не специалист в этой части.
— А где есть такие специалисты?
— Не знаю, — уже совсем свирепо ответил Смоленский и посмотрел на меня налитыми кровью глазами, — может быть, в аду.
Я понял, что он вместе с реанимационной бригадой тоже провел всю ночь у кровати Лиды и что это, значит, не от злости, а от усталости. Все-таки с некоторым вызовом спросил:
— Почему в аду?
Абрам Исаакович посмотрел на меня как на полного кретина и проскрипел:
— Сначала их заставили делать топливо для этого адского котла. Да среди профессионалов он, кажется, так и называется — «котел». А потом их в этот самый котел и швырнули. Вы думаете, начальству нужны первопроходцы после того, как они сделали свое дело? Если так, то вы очень глупо думаете. Теперь первопроходцы им опасны — слишком умны и беспокойны. Они еще смогут сыграть "все назад", или чего доброго начать каяться. Нет. Им теперь нужны те, которые любят деньги и исполнят, что прикажут. А я — старый еврей, который давал клятву Гиппократа, поклялся лечить людей, так что мне остается? Сидеть сложа руки и наблюдать, как они гибнут в адском котле и сколько еще погибнет! У меня нет сил, чтобы хоть одного вытащить из котла, а хоть бы и появились — не дали бы.
Я совершенно опешил и лишь немного придя в себя, осторожно спросил:
— Так вы полагаете, что их нарочно облучили?
Абрам Исаакович поглядел на меня, как на совершенно безнадежного и сказал устало:
— Да, нет, конечно, не нарочно. Просто всем было наплевать, как они работают, — важен был результат. А тот, кому было не наплевать, кто понимал и предвидел, тот потирал руки. Ну, теперь-таки вы довольны? Можете даже настучать, если есть настроение.
Я вскочил со стула, но не успел и рта раскрыть, как он пробормотал:
— Это я так. Извините. Я знаю, с кем говорю. А теперь идите. Я устал. Забудьте об этом разговоре. А больная Прозорова на этот раз оправится. Только напрасно не надейтесь. Дело решенное.
…Несколько раз в течение этого дня подходил к Лидиной палате, но Абрам Исаакович, видимо, не Надеясь на силу убеждения, учредил у двери пост — посадил на стул несокрушимую медсестру Нюру — фронтовичку, известную тем, что к ней ни на какой козе не подъедешь.
К вечеру появился Володя. Он без стука вошел ко Мне и, не здороваясь, сердито воскликнул:
— Представьте себе — этот еврей не пустил меня к ней!
— Здравствуйте, Володя. Садитесь, — холодно ответил я, — вас не пустил не еврей. Вас не пустил врач. Ведь он сделал это не по национальным, а по медицинским соображениям.