Тут уж и Куприяныч: «Хи-хи-хи!» Митенька-то стал набрякать. А Липочка порядком приустала от хохота. «Какое там рыльце? Свиной хрящик, тяни его чаще, сади хоть пчёлку, да что толку?» Митенька было вставать, а тут и съёжься.
Куприяныч вскочил, чёрный пиджак, железные пуговицы. «Обкормилась удовольствием, Кабырина! Путаешь коммунизм со свиным рылом и хрящиком, а подавай тебе ещё? Распутница!»
Липочка как встала, белотелая, ручки упёрла в голые бока, грудки вторчь, ножку выставила, балабончиками играет. «Кто вам укажет девушку скромнее Липочки Кабыриной? Не вы ль вот только что, за груди мои держась, бормотали: ой, скромна-де девушка! Ась?» Топц-топц ножкой, корит его в упор: не вы ль, подарочки мои сахарные гладя, приговаривали: «Застенчивы скромнячки — сколь удобны на толчки»?
Волнуется сердечком славная: и чего мне и слышать, как не ласку-нежность? А тут — эдакое грубое слово!
«Да я вчерась, — говорит, — как перегоняла телят в Мудачью Яму, мне два паренька золотушных встретились с Мухортовки. Сулили двух телят к моим, чтоб я только дала. Я им кулак, а они мне и троих сулят. А после аж целых пять — лишь бы хоть подержаться за навздрючь-копытце... И во всём получили от меня полный отказ! Так я ли не стыдлива? Коли в не партизанский призыв, и вам не уважила. Даёшь вам: нате! — а вы хуже теляти».
Куприяныч: «Так-так-так. Телят отогнала? В Мудачью Яму? Хе-хе-хе, то-то и надо мне было узнать. Я вас доведу до дела-то». И посылает за телятами с ордером.
А Фалалей почёсывает косматую башку, не чёсану век, дырявые портки подтягивает к голому пупку. Чупятову-девушку и Липочку Кабырину порасспросил и так и сяк... Ишь, кумекает, а ведь не вникли мы в Куприяныча. Требовал, чтоб на девушке не было жирку мироедского, а вон у Кабыриной балабончики поболе чупятовских, а он — ничего. Разговор-то был даже длинней. Знать, надо понять его наоборот: дать ему толщину. Чуется — Фалалей-то себе — против толстых балабонов он не взбунтует. И налог перестанет накидывать, и, может, забранное кое-чего вернёт...
Эх, Анютка улестит его!.. Анютка была такая молоденькая девчоночка: личико красивенько да приветливо — чисто у деточки невинной. А уж окорока толсты так толсты! Каждый с этакую бочечку: держи, мужик, на обеих руках. За то её звали Анютка Пудовочка. А на сравнительные смотренья такую красивенькую девушку не допускали. Уж больно роптали казачки со станицы Сыртовской: чай, сравненье-то круглоты, а не величины, а Анютке, мол, за одну величину первое место дадут. Размеры застят судьям глаза, до круглоты других подарочков и не дойдёт. Так-то...
Её и послали к Куприянычу. Она как вошла: «Ах-ах, сколь жареного-пареного на столе — от пару душно мне! Помогите сарафан снять...» Куприяныч снял с неё — девчоночка во всей голой красе и повернись перед ним, и качни лакомой сдобой. Он от вида такой пышной роскоши пенсне сронил, висят на шнурке стёклышки.
Анютка Пудовочка плавным шажком к столу. Уж как балабоны крупны, белы да трепетны, а стопочка маленька — прелесть! Розовые ноготки на ножках. А всё голенькое тело до чего нежно — словно семь раз в сливках искупано, соком мака-цветка умыто.
Она губки-вишню выпуклила, на грудки свои торчливые поддувает этак невинно, лукавыми глазками улещивает Куприяныча.
«Чего встали-то удивлёны, милок-товарищ? Дале интересней будет...»
Он: «Хе-хе-хе, слышишь, Митёк, слышишь?»
Анютка на табуретке повернулась бочком, спинку прогнула, оттопыренный крутыш ладошкой поглаживает — чисто детка! Вижу, говорит, пол у вас мыт-скоблён, так положите дюжину овчин, поверх — четыре тулупа нагольных да пару перин, да шёлковых подушек пяток... Мало что коммунизм — и любовь предстоит как-никак.
Куприяныч, чёрный пиджак, козелком-резвуном с места сорвись. Нашёл всё, сделал. Аптеку отворил, Митеньку на свободу — сам у стола с вилкой. «Можно, уважаемая товарищ-девушка, положить вам в роточек вот этот кусочек? Видите, тетерев — рачьим мясцом начинён, с изюмом запечён...»
Анютка — детка деточкой! — открыла роточек, съела кусочек, а Куприяныч до голенького балабона касается: Митенька, мол, она не кусается. А тот осмелел! Куприянычу аж не верится: развёл полы пиджака, кажет его, а Анютка глазками по столу невинными повела — младенец! «Это чтой-то у вас за графинчик? Горлышко — писюлёк». — «А в нём водочка дюпелёк!» — «Ай, слыхала! Любит дюпель сладкий — на рачка кто падкий. Но беда со старичком — не идёт ему рачком. Кто тягучий дюпель пьёт, тот рачком не достаёт. Его хлопоты пусты, коли тыквицы толсты». И велит Куприянычу сесть напротив неё.
А он: «Что вы о еде всё да о еде? Рачка не достанет, велю ещё сварить. А сладки тыквочки — какими хотите толстыми ломтями режьте! Творожку кладите на них, или я вам положу?» Анютка: «Ха-ха-ха!» Ножку под столом вытянула голенькую и мизинчиком Митеньку по носу: «Пролей-ка из писюлька тягучего дюпелька!»
Куприяныч: «М-м-мы!» — замычал-зажмурился; чуть-чуть не расстался с соком — сколь копил-то его. Тьфу ты, говорит, вы ж ведь это про водочку дюпелёк тминную! Налью с удовольствием... Налил из графинчика две рюмочки, свою опрокинул в рот, бородкой трясёт, ещё наливает, а Анютка свою пригубляет: «Колос налит хлебный? До дождя простоит?» — «Это надо бригадиров спросить. Сейчас пошлю».
Она: «Ха-ха-ха! — голыми грудками заколыхала торчливыми. — Я скорее узнаю. У меня на стоячий колос — глаз соколиный! Да и всякий вздох и „ах!“ — завсегда о соколах. Скажите мне, кто вы? В чём слабы и в чём толковы? Может статься, пустельга — мухобоечка туга? Сокол ли драхвачник? Или неудачник?»
Куприяныч щупает Митеньку — а тот вроде и не ёжился никогда. Куприяныч: эк, привалило счастье-то! Только не подведи — а там хоть чего, но буду ходатайствовать, чтобы и тебя, Митёк, приняли в партию. Анютке кричит: «Правильно, товарищ-красавица, понимаете мужиков! Многие — пустельга. Я каждую муху переписал у них и мухобойки укорочу! Но есть и ушлые, как птица драхва, — однако ж и их раздрахваню...» Привстал, чёрный пиджак, железные пуговицы, задом юлит.
Анютка потемнела глазками: «Мои балабоны оттого наслащёны, что на драхву-девицу сокол вострится!» Куприяныч вкруг стола обежал, встал за её спинку за голенькую, Митенькой бодает пышные: «Коли увидит Митенька, как для него наслащено хорошо и этим не пичкают, а умеют с ложечки кормить — значит, много полезна птица драхва, пусть и дале от соколов прячется, плодится себе, не трону».
Встала Анютка, смех — бубенцов звончей; повернулась, зад выставила, баловницы-ляжки развела. Сколь красоты! Красивей мака-цветка, слаще персиков. «Дам ему сиропу — попей и полопай!» Куприяныч: «Ай, как говоришь хорошо! Уж мой Митенька зачтёт тебе труды-соучастье. Хоть пока он не партеец, совесть у него партейная... вишь, как тянется за ласковым словцом под балабончики концом!»
«Ха-ха-ха! — Анютка-то, бубенчик. — На слова не поскуплюсь: ими кончится, боюсь». На перину прилегла, на подушку грудками-то тугими, окороками покрутила во всей красоте, приподняла слащёные, а ручки вдоль тела нежного вытянула, ладошками вверх, пальчиками прищёлкивает. «Дай яблочки в ручку — поважу на вздрючку. От моих ноготков — черенишко дубов!»
Куприяныч глядит: Митенька ёжиться не думает — и потерялся от счастья. Хвать со стола яблоки, Анютке в ладошки сунул. Она тыквища повыше вздыбила, чтоб были доступней межеулок и навздрючь-копытце — давали бы прельститься. «Почмокай мой груздь! Языком потешь, да только не съешь!» Куприяныч цап со стола груздь — пососал, почмокал и выплюнул. Дрожит весь, от Митеньки глаз не оторвёт: ишь, мол, стоит как! Счастье оно и есть счастье...
Анютка Пудовочка голеньки крутыши, упружисты-томлёны, ещё выше взвела — на дразнилки смела, ляжками поигрывает: «Намажь маслицем губки у моей голубки, в сахар-мёд-роток затолкай хренок...» Куприяныч ложкой черп-черп масло, мёд, сахар, тёртый хрен — и только Анютка успела сказать: «Надень ватрушку на стоячу пушку!» — давай ей рот мазать: мёд, хрен, сахар пихать в него... Тут его надоумил кто: «А стояча пушка — это ж Митенька!» Хвать со стола ватрушку и на Митеньку насадил.