Притаскиваю стул и усаживаюсь под окном в крыше. Дверь захлопывается. Я считаю мамины шаги вниз по крутой лесенке, сколько мне их слышно, а потом откупориваю бутылку. Я был прав. Качает тут, как встарь. Водка ходит с боку на бок, словно запечатанная в склянке волна. Стоит задрать голову, как чёрное окно превращается в зеркало, в котором колеблется и пляшет моя физиономия. Снег падает и беззвучно соскальзывает. В мире есть только эта волна и я, вцепившийся ей в холку. Я пью, никуда не торопясь. Чтобы отрешиться от этого места, нужно не пять минут. Я не подгоняю себя. Сколько нужно, столько нужно. Это моя поминальная служба. Я упражняюсь в забвении, и я единственный, кто пришёл на панихиду. Тремя этажами ниже лежит на диване Болетта и киснет. Недалеко отсюда мама хлопочет вокруг Вивиан. Я забываю гроб, который притащил сюда Фред. Убиваю в памяти войну, бельевые верёвки и мёртвого голубя. Раз или пару раз бьют часы на церкви. И вот тут-то я вспоминаю простую и очевидную вещь, что только один предмет здесь принадлежит мне — кольцо, то кольцо, что я купил, но не подарил, спрятал в угольной шахте, кольцо с буквой «Т», как Тале, тишина, тиканье времени. Отыскав на кухне нож, я набросился на оштукатуренную стену. Я врубаюсь в стену, бью, стучу и ковыряю, я должен, бляха-муха, найти это кольцо, но вскрыть этот люк нет никакой возможности, я колочу и колупаю, но нет, пыль и краска сыплются на пол, и вдруг не часы бьют на церкви, а звонит телефон. Я не знаю, где он стоит. А когда наконец отыскиваю его в спальне, трубку уже положили. Здесь только узкая кровать и колыбель в углу. Качает. Я на всякий случай сажусь, и тут же телефон звонит снова. Я осторожно беру трубку и, пока поднимаю её, думаю, что в эту секунду Болетта на Центральном телеграфе соединяет звонки и вот разыскала меня в электротьме проводов. Звонит мама. — Вивиан родила мальчика, — говорит она.
Его будут звать Томас.
Кольцо останется лежать в стене, невидимое никому, кроме меня. Я бреду домой. На столе стоит шампанское и букет роз, двенадцать штук. На карточке Педер написал: Большому малоформатному гению. Поздравляю! Сам он сидит на балконе, листает рукопись и смолит сигару. Завидев меня, поднимается, стряхивает снег с рубашки и входит в комнату. — Ты дверь взломал? — спрашиваю я. Педер улыбается: — Вивиан дала ключ. — Я опускаю глаза. — Ты был в больнице? — Мужик что надо, — говорит Педер. — Орёт как резаный. — Мы замолкаем. Спустя время Педер кладёт руку мне на плечо: — Американцы наши, Барнум. Они влюбились в тебя. — Я беру у него из рук рукопись. Это перевод. Педер вдруг начинает суетиться, наливает нам шампанского. Это моя последняя выпивка почти на семь лет вперёд. — Что за хрен этот Брюс Гант? — спрашиваю я. Педер пожимает плечами: — Кто-кто? — Я с силой тычу в первую страницу: — Здесь написано переработка Брюса Ганта. — Ах Брюс Гант, — спохватывается Педер. — Он сценарная «неотложка» на «Блэк Ридж». Он там кое-где немножко украсил. — Украсил? — Барнум, не цепляйся к деталям. — Я принимаюсь читать. Этот самый Брюс Гант, доктор «неотложки», не только понатыкал красивостей, он ещё вырезал меня и мой голос. Ампутировал мои визуальные картины. Педер мечется взад-вперёд и не знает, куда себя деть. — Пачино, считай, уже наш, — говорит он. — Не исключено, что Лорен Бэколл согласится. А Бенте Сюнт просит интервью. — Это вивисекция! — выкрикиваю я. Педер берёт меня за плечо: — Барнум, только не надо сейчас сентенций. — Сентенций? Брюс Гант загубил всё! Этот твой доктор грязный шарлатан. Пациент мёртв! — Я стряхиваю с плеча его руку. — Ты сам прекрасно знаешь эту кухню, — говорит Педер. — Чем лучше сценарист владеет словом, тем больше проблем. — Это что — комплимент или оскорбление? — Я просто объясняю, что ты слишком хороший писатель. Американцам нужно ближе к делу. Понимаешь? — Ближе к делу? Викинги, которые сношаются на шкурах под открытым небом и рыдают через каждую вторую сцену? — Сантименты, Барнум. — Один глаз не видит другого! Эту реплику он вырезал тоже! — Ты слишком хорошо пишешь, — повторяет он. Я швыряю в него рукопись и грохаюсь на кровать. — На чьей ты стороне, Педер Миил? — Он тягостно вздыхает: — Да на нашей я стороне, чёрт подери! — Я вперяюсь в него взглядом: — Вот я и выяснил, с кем связался, — говорю я. Педер кладёт ключи на стол, между шампанским и цветами. — Тебе б тоже проведать Вивиан, — говорит он. — Нет у меня больше ничего своего, — шепчу я. — Ничего своего.
Позже я снова спускаюсь в подвал. Это последнее место, с которым я хочу расчесться. Я иду с фонариком, тощий свет шарахается вдоль по стенкам. Рядом с сушилкой валяется куль мокрой смердящей одёжи, пустая бутылка перекатывается по полу. Я поддаю её что есть силы и слышу, как стекло разлетается вдребезги в темноте. Чулан открыт, всё на месте. Немой чемодан без звуков заткнут в самый дальний угол. Как раз тогда я замечаю, что кто-то тут есть, проворные тени, но я не успеваю оглянуться, как меня хватают и прижимают к двери, свет выпадает из моих рук, тошнотный жар конопатит мозги, кровь заливает рот. Потом меня разворачивают и ослепляют ещё более резким светом. Один полицейский выворачивает мои карманы. — Ищешь, где соснуть? — спрашивает он. — Я здесь живу, — шепчу я. — Коротышка пьян в стельку, — замечает второй полицейский. Я вырываюсь, крушу что-то и не чувствую ничего, кроме безразличия, когда они выволакивают меня наружу, запихивают в машину и увозят. Соседка стоит на лестнице с мусором в руках. А во всех, во всех окнах, кроме моего, горят звёзды. Рождество. Я заливаюсь хохотом. Падаю. Меня поднимают и тащат по коридору. За одной из решёток Флеминг Брант, а я думал, он умер, но это финт в его репертуаре, он вытягивает сухонькую руку, в ней блестят ножницы, и это последний раз, когда я вижу и его тоже, монтажёра. — С праздничком, мой друг, — шепчет он. Я опять начинаю вырываться. Безразличие сменилось страхом. Они отбирают ремень, шнурки, часы и расчёску. И немедленно дверь за ними защёлкивается с громким стуком, откидывающим мою голову назад. Я сижу в углу пустой камеры вытрезвителя, у дырки в полу, и в таком виде исчезаю с глаз своих долой.
(баклан)
Островок возникает как точка в конце моря. Я сижу на палубе, замотанный в плед. Я был здесь однажды. Тут обрёл имя. Но никто не признаёт во мне меня, когда я ступаю на землю Рёста. Со мной пишущая машинка и календарь. Я на секунду останавливаюсь, набираю полную грудь воздуха, но не чувствую ничего особенного, кроме грубого ветра. Дохожу до Дома рыбака. Свободная комната находится. Чернявая девушка за стойкой спрашивает, сколько я пробуду. — Достаточно, — отвечаю я. Она улыбается и теперь хочет знать моё имя. — Брюс Гант, — говорю я. — Брюс Гант, — повторяет она по слогам и успевает мельком стрельнуть в меня глазами прежде, чем записать имя и число в книгу. Наконец я всё-таки получаю ключ. Мне досталась комната на втором этаже. Кровать стоит у окна, обросшего коркой соли. Я не сплю. Вычёркиваю в календаре ещё один день чистоты. И ещё один на следующий вечер. На третье утро в дверь стучатся. Эта чернявенькая снизу. Она принесла завтрак: яйца, хлеб, джем. Я прошу добыть мне скотч. Она приносит его тем же вечером. Берёт поднос и видит, что я ничего не поел. Я пишу на листе Ночной палач, сцена 1, и приклеиваю его к стене.
Пытаюсь уснуть.
Слушаю в темноте птиц.
В какой-то из дней, в дождь, я выхожу наружу. Дождь хлещет прямо в лицо, будто небо опрокинулось. Съёжившись, иду по тропке наискось через соструганную Рёстландию, между сушил, похожих на огромные сады, увешанные рыбинами, но я не чувствую вони, всё мертво, ветер стесал чувства под ноль, точно как он шкурит и шкурит эти холмы своим огромным наждаком, пока оставшаяся крошка не осядет на дно и не сгинет навек. Я распахиваю калитку на кладбище, притянуть её назад сил не хватает. Флагшток гнётся в дугу под шквалами ветра. Я пластаюсь под прикрытием каменной стены и в конце концов нахожу их имена на высоком чёрном постаменте, обложенном белым песком, Эверт и Аврора. Буквы засраны птицами. Я тяну руку оттереть плиту, но передумываю. Вспоминаю вдруг; как пастор на отцовых похоронах говорил, что бакланы метят помётом скалы, чтоб найти дорогу домой.