Литмир - Электронная Библиотека

Вместо еды я тяну вино. — Наверно, ей нелегко приходится жить так высоко, — шепчу я. Болетта забирает у меня бутылку. — Особенно когда мужика в доме нет, — отзывается она. Но Вивиан всё же приходит. На ней застиранный огромного размера тренировочный костюм. Жидкие жирные волосы лезут на глаза. Есть ей тоже неохота. Она клюёт только варёную морковку, пьёт воду и ничего не говорит. И, глядя на них, на троих этих женщин за воскресным обедом, маму, Болетту и беременную Вивиан, я явственно слышу глубокое эхо — это овальные ходики в прихожей, они снова идут, и опять звякают монетки в ящичке, но теперь гость в женском царстве я. Молчание описало круг и связало в узел чёрный шлейф времени. Я ищу, что бы такое сказать. — Как в киоске? — спрашиваю наконец. Мама кладёт мяса мне на тарелку. — Нет смысла держать его дальше, — отвечает она. — Это почему? — Мама делано улыбается: — Барнум, это всего лишь привратницкая на самом деле. — Я отодвигаю тарелку и тянусь за бутылкой. Болетта сливает остатки в свой стакан. Я закуриваю. — Я считал, это нечто большее, чем просто привратницкая. — Мама качает головой: — Салон красоты и тот закрылся. Да, Вивиан? — Вивиан кивает. Кожа на лице жирно блестит. — Там теперь собачья парикмахерская, — говорит она. — Всё для четвероногих. — Мне делается смешно, но засмеяться я не рискую, это всё равно что залить скатерть, нарочно измазать смехом белую скатерть. — Кофе, — говорю я громко. Мама вздыхает — Кофе? Ты ж ничего не съел ещё, Барнум. — Вот теперь я могу дать волю смеху. Теперь он в строчку. — Я имею в виду перейти на кофе в киоске, мам. Продавать его в стаканчиках с крышкой и трубочкой. — Болетта поднимается из-за стола и уходит к себе, не сказав ни слова. И шваркает за собой дверью. — Что это с ней? — спрашиваю я тихо. — Возможно, ей не нравится, что ты куришь, — говорит мама. Вивиан мерит меня взглядом. — И пьёшь, — добавляет она. — Чёрт меня дёрнул прервать молчание. Я с грохотом отодвигаю стул и вышвыриваю бычок в камин. На стене по-прежнему висит моя фотография с церемонии получения награды в Ратуше за «Городочек», электрический Барнум, юный гений. Я оборачиваюсь к маме. — Одно мне кажется очень странным, — говорю я. — Что такое, Барнум? — То, что Фред носил эту куртку все эти годы. — Мама не хочет об этом, голос у неё делается куцым и тесным, в нём едва хватает места всем её словам. — Ты же знаешь, как он любил свою замшевую куртку, — шепчет она. Вивиан поднимается. — Сходишь со мной наверх посмотреть? — спрашивает она. Я говорю маме «спасибо за обед» и плетусь за Вивиан. На каждой площадке она останавливается отдохнуть. Носит она тяжело. И я представляю себе маму, как она тащит бельевую корзину из подвала на самую верхотуру, на чердак, плетёную корзину, полную мокрой одежды, и как у неё немеют пальцы и ломит спину, на шее у неё связка прищепок; наверно, маме тоже пришлось остановиться перевести дух, и она считала, сколько ступенек ещё осталось, и надеялась, что жизнь её изменится. Вивиан оборачивается, она дышит ртом, губы у неё сухие и раздутые. — Обещают построить лифт, — вздыхает она. — Привесить снаружи, со стороны двора. — Наконец мы у цели. На двери значится «Вивиан Вие», простенькая серая дощечка с большими буквами. Она пропускает меня в квартиру. Я останавливаюсь под скошенным окном в крыше. Снег тает, едва коснётся стекла. Свет утекает и растягивает за собой темноту. Следом я вижу в углу, у белой оштукатуренной стены дымохода, коляску, манеж и стопку детской одежды, которую носили мы с Фредом, замурзанная колыбель тоже извлечена на свет божий, всё готово, побывавшие в деле вещи ждут нового человека. Я отворачиваюсь в сторону кухни, Вивиан забыла убрать в холодильник молоко. — Ну как тебе? — спрашивает Вивиан. Я снова подхожу к окну в крыше. — Ты чувствуешь, как качает? — спрашиваю я. — Что ты говоришь? — Качает, — повторяю я. Она замолкает и стоит, обхватив живот руками, взгляд тревожный. — Барнум, здесь совершенно не качает. — Качает, качает. Ты скоро заметишь. — Вивиан вдруг заводится. — Нет, не качает! — кричит она. Я подхожу поближе: — Так ведь поэтому и бельё здесь получалось такое сухое и приятное телу, — объясняю я. Она чуть не плачет. — Почему «поэтому»? — Потому что качает дом. — Вивиан уходит в ванную. Я убираю молоко в холодильник и беру пиво. Старое детское барахлишко на ощупь мягкое, пижамка, ползунки, кофточка, это ещё когда мне подходила одежда обычного размера и я донашивал вещи за Фредом. Я и не знал, что мама всё это сохранила. Я наклоняюсь над коляской, в которой лежит тёплый конверт, подбитый густым, белым мехом, и вдруг чувствую, как что-то холодное скользит по губам, мама жирит мне губы камфорой, чтоб не потрескались на морозе, но меня это не волнует, вот что странно и вот что пугает меня сильнее прочего, что я выключен из сети, лишён реакций. Ребёнок Вивиан тоже родится зимой, в самый холодный месяц года, когда над фьордом поднимается красивый морозный туман. Я различаю её дыхание. Должно быть, она уже давно стоит и смотрит на меня от косяка будущей детской. Я отвожу глаза, но мимолётное смущение и дурнота успевают настичь меня. — Как движется история про викинга? — спрашивает она. — Мне кажется, я попал на планку, — отвечаю я. Вивиан улыбается: — Педер думает, что получится хорошо. — Я медленно-медленно поворачиваюсь к ней: — А ты как? В собачью парикмахерскую тебя не взяли? — Она стирает улыбку тыльной стороной ладони. — Меня с Нового года берут гримёром на телевидение. — А ребёнок как же? — С ним будут сидеть Вера и Болетта, — отвечает Вивиан, и на её словах нас ослепляет молния. Я сперва решаю, что это гроза на улице, но вспышка выстрелила с другой стороны, не из окна в крыше. Это мама. Она стоит на пороге со стареньким фотиком в руках, и я не успеваю остановить её, как она второй раз ослепляет вспышкой нас, отвернувшихся в разные стороны. — Барнум, ты помнишь этот аппарат? — Я мотаю головой. Мама хохочет. — Было время, я мечтала стать фотографом, — говорит она. — Что ж не стала? — спрашиваю я, по ходу вопроса раскаиваясь в нём. Мама смотрит в окно в крыше. — Обстоятельства помешали, — говорит она. — Ещё и сейчас не поздно, — говорю я. А мама снова поднимает аппарат. Мне приходится поддержать её, и я справляюсь с трудом, потому что её вдруг начинают сотрясать рыдания. И разве не должен был я понять уже тогда, что было нечто выше маминых сил, бремя, далеко превосходящее размерами и тяжестью всё, что я мог себе представить, и которое она долее не могла нести в одиночку? Но я был закрыт в себе и не понимал ничего. Не это ли я называю тихими омутами памяти? Мама вцепилась в мои руки. — Барнум, я так жалею, что не сделала снимка в церкви. — Мы все всё помним и так, — отвечаю я и смотрю на Вивиан. — Ты не снесёшь мне коляску? — спрашивает она. Я рад стараться. Мама остаётся с Вивиан. С мамой остаётся Вивиан. Когда я прохожу мимо нашей двери, из неё выходит Болетта в шубе и с палкой. — Мне нужен воздух, — говорит она. Я ставлю коляску под почтовыми ящиками у входа, Болетта, которая идёт первой, не говорит ни слова до самой маковки Блосена. — Всё, дурень, — говорит она там, — дальше я с тобой не потащусь. — Я смахиваю снег со скамейки, и мы садимся. И долго сидим так, а что сказать, я ума не приложу. В серых сумерках всё сливается воедино, ржавая тьма в обрамлении снега. — Почему ты не живёшь с Вивиан? — спрашивает Болетта. — Лучше так, как есть, — отвечаю я. Болетта шарит по карманам в поисках чего-то. Наконец находит. Она протягивает мне плоскую флягу, я откручиваю тугую пробку и ощущаю тяжёлый аромат моей первой любви, которым я, роняя слюни, не мог надышаться, и детство облепляет меня, как этот снег, я включился, я растроган. Я отпиваю глоточек и передаю флягу Болетте, она вытягивает каплю и объясняет мне, что это последняя «Малага» в Осло. — Никто на такое баловство теперь не раскошелится, — говорит она. — На «Малагу» — нет, — соглашаюсь я. — Спасибо, Болетта. — Болетта прячет флягу обратно в карман и опирается на палку. — Что, чёрт возьми, с нами не так? — вдруг вопрошает она. А я гляжу на гаснущие одно за одним окна, на город, который погружается в очередную ночь под снегом и облаками, и мне неожиданно вспоминается Флеминг Брант. Мне хочется заговорить о нём, монтажнике посреди пляжа, но предложение не складывается, слова не даются в руки, я уже почти развалина. — Я не могу иметь детей, — говорю я. Болетта не поворачивает головы. — И что с того? — спрашивает она. — У меня не может быть детей, — повторяю я. — И тем не менее ты её предаёшь? — Это она меня предала, — шепчу я. Болетта встаёт и стукает палкой о снег. — Мелочная ты душонка, — говорит она. У неё точно такое лицо, как бывало прежде, когда на неё накатывало, и ей приходилось тащиться на Северный полюс, чтобы охолонуться. — Что ты сказала, Болетта? — Она показывает на меня своей палкой. — Барнум, я никогда не злилась на тебя так, как сейчас. Я в таком бешенстве, что мне самой дурно. — Я пробую улыбнуться. — Ты сердилась на меня, когда я прогулял школу танцев, — говорю я. Болетта снова садится, она удручена и устала. — Сердиться и быть вне себя от бешенства — не одно и то же. По сравнению с моей яростью то недовольство просто фитюлька. — Тогда и я в бешенстве, — шепчу я. Она накрывает мою руку своей скрюченной. — Это ты зря. Тебе лучше бы любить Вивиан и маленького. — Я опускаю голову. — Я не могу, — говорю я. Болетта отнимает свою руку. — Если не можешь, значит, ты, Барнум, полчеловека. Вот и всё. — Теперь и я чувствую ярость, вполне неподдельную, словно весь гнев, который копился во мне годами с того момента, как полицейский припечатал меня тогда в лилипутском городочке, теперь собрался в один огромный пульсирующий кулак. — Ну-ка повтори, Болетта! Или боишься? — спрашиваю я. — Повторяй не повторяй, настоящим человеком ты от этого не станешь! — огрызается она. — Я выхватываю у неё палку, ломаю надвое и иду вниз, увязая в снегу. — Я не желаю тебя больше видеть! — ору я. — Ты слышишь, старая маразматичка! Я НЕ ЖЕЛАЮ ТЕБЯ ВИДЕТЬ! — И когда я оглядываюсь в последний раз, от неработающего фонтана, она всё так же сидит на скамейке на самом верху Блосена, сухая сгорбленная фигурка во всё более плотной пелене снега, и так именно она и пропадает с глаз моих долой.

121
{"b":"100781","o":1}