- Конечно, обретаем, я согласен, но и теряем, теряем, - говорил он известному адвокату, видя в нем авторитет и подлаживаясь под него.
Несколько раз к ним подходил Сергей Иванович. Он не вступал в разговор, а только странно смотрел на них, как будто осуждая. Но, в сущности, он не только не осуждал их, но даже не понимал, о чем они говорили; его занимали свои (об Арсении и Наташе) вопросы, которым он старался придать определенную стройность, но которые не то чтобы не выстраивались, но не соединялись в душе с тем, как он прежде думал о дочери и ее муже.
По количеству людей, которые все подходили и подходили, чтобы проститься с Арсением, и основательности, с какою, казалось Сергею Ивановичу, они держались, по тому, как эти подходившие раскланивались с Наташей, выражая соболезнование, и множеству других подробностей, которые не заметить было нельзя и которые лишь более приоткрывали жизнь Арсения, Сергей Иванович со странным чувством стыда, раскаяния и удивления открывал для себя значительность своего теперь уже умершего зятя. "Против чего я возражал? Что мне не понравилось в нем?" - спрашивал он себя, стараясь припомнить, за что в день сватовства выгнал его из дома. Все теперь, хотя Сергей Иванович и не мог как будто припомнить подробностей, представлялось мелким, пустым, не стоящим внимания. "Он занимал положение, его уважали", - продолжал он, преувеличивая то, во что не мог теперь не верить.
Он и на дочь смотрел совсем иным, просветленным взглядом. Несмотря на то что Арсений лежал в гробу и все происходившее было - похороны; несмотря на очевидность того, что жизнь дочери была разрушена и на Сергея Ивановича вновь свалилось несчастье, которое надо было еще найти мужество пережить, он не испытывал того чувства утраты, какое угнетало его, когда хоронил мать и когда затем хоронил жену в Мокшах; ему жаль было не Арсения, с высохшей головкой лежавшего в гробу, а жаль было Наташу, которая, едва успев обрести, уже теряла очень важное для жизни - почет, достаток, благополучие; чего Сергей Иванович добивался трудом, то есть выслуживал, тянул лямку, дочери досталось вместе с замужеством; и он то подходил к Наташе, особенно когда замечал на ее щеках слезы, то опять останавливался возле Старцева и Кошелева, продолжавших разговаривать, или растерянно переходил из комнаты в комнату, не зная, чем заняться, куда деть себя.
Галина вошла как раз в тот момент, когда Сергей Иванович, вызванный Никитичной в коридор, советовался с ней о поминках.
Того, что было приготовлено для поминок, было очевидно недостаточно; надо было докупить еще продуктов и водки, на что Никитична собиралась отрядить одну из своих помощниц, приглашенных из Дьякова, и хотела обговорить это теперь с Сергеем Ивановичем.
- Вот видите, опять кто-то. Все идут, идут, - сказала она, направляясь к двери, чтобы открыть ее для Галины.
С внутренней борьбой, что, может быть, действительно делает что-то не то, что надо, и робостью, сейчас же охватившей ее, как только переступила порог и почувствовала себя среди чужих людей в чужом доме, Галина поклоном головы поздоровалась с незнакомыми ей Никитичной, Сергеем Ивановичем и теми в коридоре, кто обернулся на нее, и, сняв пальто и шапку, тут же принятые Никитичной, оглянулась на зеркало, затянутое черным тюлем, в которое надо было (и не для встречи с бывшим покойным мужем, так как тому было уже все равно, кто и в чем подойдет к нему, а для встречи с Лукиным) посмотреться. Она знала (по впечатлению, какое после похорон сына, когда была в трауре, производила на мужчин), что черное шло ей, что она выглядела в черном моложе и стройнее. В черном заметнее была белизна ее кожи, заметнее выделялась светлая золотистость ее волос, постриженных удлиненным полукружьем и спадавших на плечи.
Волосы не только украшали ее лицо, но придавали ее моложавой, по теперешней худобе, фигуре впечатление торжественности и праздничности и заставляли всех оборачиваться на нее; и чтобы приглушить эту неуместную теперь праздничность, интуитивно чувствовавшуюся Галиной, она накинула на голову темный газовый шарф и, подготовленная таким образом и к тому, чтобы показаться перед гробом, и к тому, главное, чтобы предстать перед Лукиным, несомненно, как она думала, бывшим здесь, неторопливо двинулась за Никитичной, раздвигавшей ей дорогу в большую комнату, к гробу. Взгляд ее, пока она шла, скользнувший по лицам выстроившихся с одной и другой стороны коридора людей, вдруг словно наткнулся на что-то, и Галина даже приостановилась, не веря, что увидела Лукина. Лукин стоял у двери, прислонившись к косяку, и смотрел в комнату. Лица его не было видно, но то, что это был он, она поняла не столько даже по его виду - знакомому костюму, затылку над белым воротничком и тем другим приметам, которые до боли были знакомы ей, - сколько по безошибочному чувству любящей женщины. "Боже мой, я никогда и никого так не любила, как его, - подумала она, бледнея и не спуская глаз с Лукина и каждую секунду ожидая, что он повернется и увидит ее. - У меня все плывет перед глазами, что со мной?" Но с ней происходило лишь то, что бывало не раз, когда она вдруг начинала ощущать близость и возможность для себя счастья. Ей вновь казалось, что у нее столько нетронутой женской силы, тепла и ласки, которыми она могла одарить Лукина, столько готовности и желания определиться в жизни, что не оценить это было невозможно. Сосредоточенная на этом, она так старалась не упустить момент, когда Лукин повернется к ней, что не замечала, что своей взволнованностью и тем, что остановилась, привлекает внимание.
Лукин повернулся так, как поворачиваются люди, вдруг почувствовавшие за спиной опасность. Несколько мгновений он молча смотрел на нее, стараясь припомнить тот продуманный им вариант, как он хотел держаться при встрече с ней; но вариант тот не имел теперь над ним власти, он сделал шаг навстречу Галине, и все дальнейшее было уже неуправляемо. Галина прижалась к нему, обвив худыми теплыми руками его шею, и слезы, обильные и крупные, хлынули из ее глаз.
- Ну-ну, что ты, что с тобой, успокойся, - торопливо заговорил Лукин, одной рукой гладя ее вздрагивавшее от рыданиий плечо, другой отыскивая за спиной, на ощупь, место, куда бы положить папку, мешавшую ему. - Ну хватит, на нас все смотрят, - освободившись наконец от папки, которую кто-то услужливо взял из его руки, и невольно стараясь оторвать от себя Галину, продолжал он.
Он понимал, отчего плакала Галина. Но именно то, что он понимал, заставляло его испуганно оглядываться вокруг. Он снова и снова торопливо пытался отстранить от себя Галину, но делал это так неуверенно, робко (по тому второму чувству, готовому заглушить чувство стыда), что со стороны казалось, будто он не отстранял, а утешал и ласкал ее. "Ну хватит, хватит, на нас смотрят", - смущаясь и краснея, повторял он. Но опасения его были напрасны. Никто не только не подумал, но не мог даже предположить, чтобы на похоронах можно было плакать не о покойнике.
И слезы Галины, и утешения Лукина были так естественны во всей той атмосфере похорон, и так трогательно было смотреть на них, не стеснявшихся выразить своих чувств, что даже повидавшая многое и ко многому привыкшая Никитична не выдержала и прослезилась; и сквозь слезы, растертые платочком по щекам, проговорила Сергею Ивановичу:
- Господи, как убивается, как убивается.
XLVI
Ничто из задуманного Арсением не было до конца доведено им; и не потому только, что он был слаб, напуган и неприспособлен к жизни; он невольно соединял в себе тот огромный узел проблем, которые всегда накапливаются в обществе и решение которых обычно не зависит от возможностей одного человека. Но несмотря на то что проблемы эти, оставаясь нерешенными, ложились теперь на плечи тех, кто хоронил его, - на поминках, когда вернулись из крематория, все испытывали еще большее облегчение, как если бы смерть Арсения и в самом деле освободила их от всех и всяких проблем.
В застольных речах об Арсении звучало только то хорошее, что можно было теперь безбоязненно произносить о нем; между собою же (не столько от искренности, сколько от желания не отстать от других) высказывалось мнение, что "сам виноват во всем", что "был неуживчив", "не знал, чего хотел"; и молча и всеми осуждалась Наташа.