Но к 1965 году где-то, ко времени работы над «Братской ГЭС» все шестидесятники за ничтожным исключением почувствовали глубокий кризис шестидесятничества. Связан он был не с политическими, а с метафизическими причинами, с отсутствием у них глубокой внутренней эволюции, глубокой подкованности метафизической. Как сказал Отар Иоселиани: «Большинство советских художников было метафизически безграмотно, кроме Эйзенштейна, который продался большевикам». Конечно, слова Иоселиани всегда нужно воспринимать с известной долей его собственной иронии, и они и рассчитаны на такую иронию, на преломление, но вот здесь он прав. Именно метафизическая безграмотность привела к тому, что оттепель стала вырождаться. Аннинский тогда первым почувствовал и в «Ядре ореха» об этом написал, что когда шестидесятники стали писать поэмы – это было отказом от движения вглубь. Это стало таким движением вширь, экстенсивностью вместо интенсивного лирического усилия. Для Евтушенко «Братская ГЭС» – поэма во многих отношениях талантливая, во многих отношениях даже прорывная (сейчас вот Савеличев написал неплохой роман, на мой взгляд, об этом, – он конкурирует на премию Стругацких, и я прочел его с живейшим интересом. Мне кажется, что «Братская ГЭС» – это в целом ретардация, это в целом отступление. Потому что вместо лирики, которая пыталась бы как-то определить авторское место в мире и спозиционировать себя относительно советской истории, здесь во многом это все-таки декларация. Хотя поразительные прорывы были в поэме «Казанский университет», но и это, к сожалению, все-таки попытка с негодными средствами. Поэмы Евтушенко – это такие своего рода пирамиды. Правильно кто-то написал, что это «пирамиды Евтушенко» – циклопическое, но во многих отношениях бессмысленное сооружение.
Д.Быков:Толстой поднес зеркало к лицу России с такой высокой разрешающей способностью, что жить по-прежнему было нельзя
При этом Евтушенко продолжал писать вещи иногда удивительной мощи. Скажем, «Голубь в Сантьяго», которую он, перечитывая сам, не верил, что это он написал. Вообще возможности белого стиха в русской поэзии далеко не исчерпаны, а уж дольник еще интереснее. Вот когда Евтушенко освобождался от рифмы, на стыке поэзии и прозы в «Голубе в Сантьяго» возникают иногда замечательные откровения, и поэма сама по себе очень сильная, хотя довольно наивен ее пафос – такого жизнеутверждения в противовес соблазнам самоубийства, это не интересно. Интересна та необходимость выбирать, перед которой он там оказался. Проблема Евтушенко наиболее наглядно сказалась в стихотворении хотя и сравнительно поздно написанном, во второй половине 60-х, но по рефлексии оно очень точно. Я много раз говорил, что тогда появилось несколько таких анималистских автопортретов. Автопортрет Вознесенского – «Станция кольцевания» про Ниду, где он в виде окольцованной цапли себя изобразил. Кстати, у Аксенова потом эта же цапля возникла в одноименной пьесе. Соответственно, это «Монолог голубого песца» Евтушенко, это «Осенний крик ястреба» Бродского, это «Охота на волков» Высоцкого. Любопытно, что в это время Окуджава, поняв, что анималистские аналогии опасны и поспешно изобразил себя в виде охотника. Хотя тоже у него присутствует такой раздвоенный образ охотника и оленя. Так вот, мне представляется, что стихотворение Евтушенко «Монолог голубого песца», хотя оно несколько затянуто, в этом смысле поразительно откровенно, и в нем есть пророческая мысль. Там песец, который прекрасно понимает, «кто меня гладит [кормит] – тем я буду предан, кто меня кормит [гладит] – тот меня убьет». И в один момент он очутился на свободе, он выбежал, и вот эти звезды над ним искрятся, мириады искр в снегу, и он бегает вне клетки, а потом возвращается в клетку, потому что понимает, что без нее он не может. Это стихотворение очень точно обозначало сущность советского поэта, а шире говоря – и русского поэта, потому что для русского поэта отказ от родины, от ее идеологов, от тех, кому она сейчас досталась, от тех, кому досталось вот сейчас хоронить ее огонь, – такой отказ всегда выглядел как предательство. Предательство – это очень употребительное в России слово, действительно: шаг влево – шаг вправо. Если ты действительно не хочешь разделять с родиной ее заблуждения, то ты сразу же получаешься предателем. А Родина всегда права, не права она не бывает. Не потому, что она народ; не потому, что народу так лучше («Сосед кричит, что он народ, что основной закон блюдет»). Очень точной, кстати говоря, оказалась метафора у Высоцкого: за флажки-то он выскочил, но с вертолетов-то его достали, появилась вторая часть этой песни – «Охота с вертолетов», и оказалось, что мы больше не волки: «Наша роспись: мы больше не волки». Мы уже, к сожалению, перерождаемся в псов. Это псы – отдаленная наша родня, а волчья стать, волчья интуиция, волчья хищность, волчьи инстинкты, свободолюбие исчезли. Мне представляется, что самая ниша Евтушенко в 70-е годы была мучительно двойственной. Лучше, в смысле – легче, было Вознесенскому, у которого были христианские, священнические корни, и он попытался уйти в православие. Ну не в православие, а в христианство, более широко понятное. У него и пастернаковское влияние было, и школа воспитания у Пастернака. Поэтому Вознесенскому в 70-е годы удалось достичь нескольких вершин: удалось написать блистательную, по-моему, книгу «Соблазн», в которой были стихи по-настоящему трагического звучания, очень мощные. В первую очередь – это, конечно, «Уездная хроника», ну и «Девочка с удочкой, бабушка с удочкой» и, конечно, «Как божественно жить, как нелепо!» Там гениальные совершенно были стихи, и, кстати говоря, в его ернической поэме «Дама треф», в его авангардистских исканиях, запоздалых, но тем не менее, тоже были какие-то прорывы, достижения. Что касается Евтушенко, то я боюсь, что он остановился, и в результате появилось все больше многословных, водянистых, публицистических стихотворений. Это трагедия, безусловно; трагедия большого поэта, но нельзя забывать, что он был при этом очень добрым человеком. Человек, который хоть и любовался собой, но лучше любоваться собой и делать добро, чем не любоваться и добра не делать. Мы простимся с вами на неделю, пока.
|