Памяти Осипа Мандельштама
В том времени, где и злодей – лишь заурядный житель улиц, как грозно хрупок иудей, в ком Русь и музыка очнулись.
Вступленье: ломкий силуэт, повинный в грациозном форсе. Начало века. Младость лет. Сырое лето в Гельсингфорсе.
Та – Бог иль барышня? Мольба – чрез сотни вёрст любви нечёткой. Любуется! И гений лба застенчиво завешен чёлкой.
Но век желает пировать! Измученный, он ждёт предлога – и Петербургу Петроград оставит лишь предсмертье Блока.
Знал и сказал, что будет знак и век падет ему на плечи. Что может он? Он нищ и наг пред чудом им свершённой речи.
Гортань, затеявшая речь неслыханную, – так открыта. Довольно, чтоб её пресечь, и меньшего усердья быта.
Ему – особенный почёт, двоякое злорадство неба: певец, снабжённый кляпом в рот, и лакомка, лишённый хлеба.
Из мемуаров: «Мандельштам любил пирожные». Я рада узнать об этом. Но дышать – не хочется, да и не надо.
Так значит, пребывать творцом, за спину заломившим руки, и безымянным мертвецом всё ж недостаточно для муки?
И в смерти надо знать беду той, не утихшей ни однажды, беспечной, выжившей в аду, неутолимой детской жажды?
В моём кошмаре, в том раю, где жив он, где его я прячу, он сыт! А я его кормлю огромной сладостью. И плачу.
1967
1
|