Она показалась Обломову в блеске, в сиянии, когда говорила это. Глаза у ней сияли таким торжеством любви, сознанием своей силы; на щеках рдели два розовые пятна. И он, он был причиной этого! Движением своего честного сердца он бросил ей в душу этот огонь, эту игру, этот блеск.
– Ольга!.. Вы… лучше всех женщин, вы первая женщина в мире! – сказал он в восторге и, не помня себя, простер руки, наклонился к ней.
– Ради Бога… один поцелуй, в залог невыразимого счастья, – прошептал он, как в бреду.
Она мгновенно подалась на шаг назад; торжественное сияние, краски слетели с лица; кроткие глаза заблистали грозой.
– Никогда! Никогда! Не подходите! – с испугом, почти с ужасом сказала она, вытянув обе руки и зонтик между ним и собой, и остановилась как вкопанная, окаменелая, не дыша, в грозной позе, с грозным взглядом, вполуоборот.
Он вдруг присмирел: перед ним не кроткая Ольга, а оскорбленная богиня гордости и гнева, с сжатыми губами, с молнией в глазах.
– Простите!.. – бормотал он, смущенный, уничтоженный.
Она медленно обернулась и пошла, косясь боязливо через плечо, что он. А он ничего: идет тихо, будто волочит хвост, как собака, на которую топнули.
Она было прибавила шагу, но, увидя лицо его, подавила улыбку и пошла покойнее, только вздрагивала по временам. Розовое пятно появлялось то на одной щеке, то на другой.
По мере того как она шла, лицо ее прояснялось, дыхание становилось реже и покойнее, и она опять пошла ровным шагом. Она видела, как свято ее «никогда» для Обломова, и порыв гнева мало-помалу утихал и уступал место сожалению. Она шла все тише, тише…
Ей хотелось смягчить свою вспышку; она придумывала предлог заговорить.
«Все изгадил! Вот настоящая ошибка! „Никогда!“ Боже! Сирени поблекли, – думал он, глядя на висящие сирени, – вчера поблекло, письмо тоже поблекло, и этот миг, лучший в моей жизни, когда женщина в первый раз сказала мне, как голос с неба, что есть во мне хорошего, и он поблек!..»
Он посмотрел на Ольгу – она стоит и ждет его, потупив глаза.
– Дайте мне письмо!.. – тихо сказала она.
– Оно поблекло! – печально отвечал он, подавая письмо.
Она опять близко подвинулась к нему и наклонила еще голову; веки были опущены совсем… Она почти дрожала. Он отдал письмо: она не поднимала головы, не отходила.
– Вы меня испугали, – мягко прибавила она.
– Простите, Ольга, – бормотал он.
Она молчала.
– Это грозное «никогда!..», – сказал он печально и вздохнул.
– Поблекнет! – чуть слышно прошептала она, краснея. Она бросила на него стыдливый, ласковый взгляд, взяла обе его руки, крепко сжала в своих, потом приложила их к своему сердцу.
– Слышите, как бьется! – сказала она. – Вы испугали меня! Пустите!
И, не взглянув на него, обернулась и побежала по дорожке, подняв спереди немного платье.
– Куда вы так? – говорил он. – Я устал, не могу за вами…
– Оставьте меня. Я бегу петь, петь, петь!.. – твердила она с пылающим лицом. – Мне теснит грудь, мне почти больно!
Он остался на месте и долго смотрел ей вслед, как улетающему ангелу.
«Ужели и этот миг поблекнет?» – почти печально думал он и сам не чувствовал, идет ли он, стоит ли на месте.
«Сирени отошли, – опять думал он, – вчера отошло, и ночь с призраками, с удушьем тоже отошла… Да! и этот миг отойдет, как сирени! Но когда отходила сегодняшняя ночь, в это время уже расцветало нынешнее утро…»
– Что ж это такое? – вслух сказал он в забывчивости. – И – любовь тоже… любовь? А я думал, что она как знойный полдень, повиснет над любящимися и ничто не двигается и не дохнет в ее атмосфере; и в любви нет покоя, и она движется все куда-то, вперед, вперед… «как вся жизнь», говорит Штольц. И не родился еще Иисус Навин, который бы сказал ей: «Стой и не движись!» Что ж будет завтра? – тревожно спросил он себя и задумчиво, лениво пошел домой.
Проходя мимо окон Ольги, он слышал, как стесненная грудь ее облегчалась в звуках Шуберта, как будто рыдала от счастья.
Боже мой! Как хорошо жить на свете!
XI
Обломов дома нашел еще письмо от Штольца, которое начиналось и кончалось словами: «Теперь или никогда!», потом было исполнено упреков в неподвижности, потом приглашение приехать непременно в Швейцарию, куда собирался Штольц, и, наконец, в Италию.
Если же не это, так он звал Обломова в деревню, поверить свои дела, встряхнуть запущенную жизнь мужиков, поверить и определить свой доход и при себе распорядиться постройкой нового дома.
«Помни наш уговор: теперь или никогда», – заключил он.
– Теперь, теперь, теперь! – повторил Обломов. – Андрей не знает, какая поэма разыгрывается в моей жизни. Какие ему еще дела? Разве я могу когда-нибудь и чем-нибудь быть так занят? Попробовал бы он! Вот почитаешь о французах, об англичанах: будто они всё работают, будто все дело на уме! Ездят себе по всей Европе, иные даже в Азию и в Африку, так, без всякого дела: кто рисовать альбом или древности откапывать, кто стрелять львов или змей ловить. Не то, так дома сидят в благородной праздности; завтракают, обедают с приятелями, с женщинами – вот и все дело! Что ж я за каторжник? Андрей только выдумал: «Работай да работай, как лошадь!» К чему? Я сыт, одет. Однако Ольга опять спрашивала, намерен ли я съездить в Обломовку…
Он бросился писать, соображать, ездил даже к архитектору. Вскоре на маленьком столике у него расположен был план дома, сада. Дом семейный, просторный, с двумя балконами.
«Тут я, тут Ольга, тут спальня, детская… – улыбаясь, думал он. – Но мужики, мужики… – и улыбка слетела, забота морщила ему лоб. – Сосед пишет, входит в подробности, говорит о запашке, об умолоте… Экая скука! да еще предлагает на общий счет проложить дорогу в большое торговое село, с мостом через речку, просит три тысячи денег, хочет, чтоб я заложил Обломовку… А почем я знаю, нужно ли это?.. Выйдет ли толк? Не обманывает ли он?.. Положим, он честный человек: Штольц его знает, да ведь он тоже может обмануться, а я деньги-то ухну! Три тысячи – такую кучу! Где их взять? Нет, страшно! еще пишет, чтоб выселить некоторых мужиков на пустошь, и требует поскорей ответа – все поскорей. Он берется выслать все документы для заклада имения в совет. „Пришли я ему доверенность, в палату ступай засвидетельствовать“ – вона чего захотел! А я и не знаю, где палата, как и двери-то отворяются туда».
Обломов другую неделю не отвечает ему, между тем даже и Ольга спрашивает, был ли он в палате. Недавно Штольц также прислал письмо и к нему и к ней, спрашивает: «Что он делает?»
Впрочем, Ольга могла только поверхностно наблюдать за деятельностью своего друга, и то в доступной ей сфере. Весело ли он смотрит, охотно ли ездит всюду, является ли в условный час в рощу, насколько занимает его городская новость, общий разговор. Всего ревнивее следит она, не выпускает ли он из вида главную цель жизни. Если она и спросила его о палате, так затем только, чтоб отвечать что-нибудь Штольцу о делах его друга.
Лето в самом разгаре; июль проходит; погода отличная. С Ольгой Обломов почти не расстается. В ясный день он в парке, в жаркий полдень теряется с ней в роще, между сосен, сидит у ее ног, читает ей; она уже вышивает другой лоскуток канвы – для него. И у них царствует жаркое лето: набегают иногда облака и проходят.
Если ему и снятся тяжелые сны и стучатся в сердце сомнения, Ольга, как ангел, стоит на страже; она взглянет ему своими светлыми глазами в лицо, добудет, что у него на сердце, – и все опять тихо, и опять чувство течет плавно, как река, с отражением новых узоров неба.
Взгляд Ольги на жизнь, на любовь, на все сделался еще яснее, определеннее. Она увереннее прежнего глядит около себя, не смущается будущим; в ней развернулись новые стороны ума, новые черты характера. Он проявляется то поэтически разнообразно, глубоко, то правильно, ясно, постепенно и естественно…
У ней есть какое-то упорство, которое не только пересиливает все грозы судьбы, но даже лень и апатию Обломова. Если у ней явится какое-нибудь намерение, так дело и закипит. Только и слышишь об этом. Если и не слышишь, то видишь, что у ней на уме все одно, что она не забудет, не отстанет, не растеряется, все сообразит и добьется, чего искала.