Но ведь Фамусовы, Скалозубы, Молчалины, Хлестаковы есть и теперь и будут, может быть, всегда не в одном русском, но и во всем человеческом обществе, только в новой форме: тем и велики и бессмертны обе комедии, что они создали формы, в которые отливаются типы целых поколений.253 Поэтому не мешало бы поглубже задуматься над вопросом всякому, куда бы он в прошлом мог пристроить себя: к Фамусову, Хлестакову, Городничему и другим, которых была целая рать, большинство, или же к редким, блестящим исключениям вроде Чацкого?..
Я брошу на Якубова еще бо̀льшую в глазах «строгих судей» тень. Он был вспыльчивый, как порох, но не желчный; незлобивый старик. От мгновенных вспышек его не оставалось никакого дыма, как от пороха. Провинится человек, не угодит ему, рассердит, обыкновенно пустяками какими-нибудь, он затопает, поднимет оба кулака, иногда сложит их вместе и, грозя, закричит: «Дьявол твою душу побери! Я тебе голову проломаю!» Это были его точные выражения в гневе. В эти минуты тому, кто не знает его коротко, он покажется страшен. Но в одну минуту гнев погасал, как молния, и никогда ни одному слуге он не только «головы не проломал», но никто не видал, чтобы он тронул кого-нибудь щелчком, даже чтобы мальчишку взял за ухо или за волосы. У него в руках и приемов для драки не было.
А грозен он бывал до комизма. Сидит, бывало, за столом: случится иногда, что суп пересолен или жаркое пережарено. «Малый! – закричит он грозно, – подай палку!»
У него была дубинка с круглой головкой, сопровождавшая его в прогулках. «Малый», иногда лет пятидесяти или шестидесяти, стоявший, в числе других трех или четырех таких же «малых», с тарелками за нашими стульями, а летом махавшими над нашими головами ветвями от мух, – «малый» приносил дубинку.
– Поди, дай понюхать Акимке (повару)! – приказывал Якубов, – и скажи, что он отведает этого кушанья, если опять пересолит суп.
«Малый» серьезно выслушивал приказание и шел в кухню, к Акимке, с дубинкой. Неизвестно, давал ли он ему понюхать ее.
Вспыльчивость Якубова была, конечно, делом его личного темперамента, а сдержанное, холодное отношение к крепостным людям исходило из условий не одного крепостного права. Он служил в военной, и притом морской службе, где субординация и дисциплина, особенно в прежнее время, соблюдались во всей строгости по морскому уставу Петра I, даже до жестокости. Командиру военного254 судна предоставлялись во время похода, в море, широкие права, между прочим, в крайнем случае право на смертную казнь подчиненных. Эти следы субординации и почтения к властям и вообще к старшим, он вынес оттуда же и сохранил до гроба.
По этой причине он настаивал, чтобы и я ехал «представляться» к губернатору, к архиерею и всем губернским властям и вообще людям с чином, с весом в губернии.
Нечего делать, надо было исполнить желание старика.
VI
На паре, в дрожках, подкатил я к губернаторскому дому, робея, сам не зная чего, вероятно, под влиянием понятий Якубова о приличиях, и вошел в швейцарскую. Швейцаров в провинции тогда не водилось: не от кого было стеречь, оттого и звонков не было, двери в подъездах никогда не запирались. Лакейские были битком набиты праздными лакеями. Меня принял жандарм и пошел доложить «камердину». Приказано просить.
Через обширную, изящно убранную длинную залу, всю в зеркалах, с шелковыми занавесами, люстрами, канделябрами, меня ввели в кабинет. Я ожидал видеть какого-нибудь обрюзглого старика, как видал прежде губернаторов, в детстве, и вдруг увидел господина лет сорока с чем-нибудь, красивого, стройного, в утреннем элегантном неглиже, с кокетливо повязанным цветным галстуком. Он встретил меня по-губернаторски, бегло взглянул на меня, слегка кивнул, но не подал руки. Тогда высшие чины не были, как теперь, фамильярны с низшими.
– Сию минуту кончу, а пока присядьте, – сказал он, указывая стул, ласковым, приятным голосом.
Я сел. Худощавый брюнет, секретарь, читал ему бумаги и подавал к подписи. Я между тем всматривался в губернатора и в убранство кабинета.
У губернатора были красивые, правильные черты лица, живые карие глаза с черными бровями, прекрасно очерченный рот с тонкими губами. Взгляд беглый, зоркий, улыбка веселая, немного насмешливая. Стройные, красивые руки с длинными прозрачными ногтями. Дома, в утреннем наряде, с белыми, как снег, манжетами, он смотрел франтом,255 каких я видал потом в Петербурге, в первых рядах Михайловского театра. В черных волосах у него пробивалась преждевременная седина, как бывает у брюнетов.
На этажерках, на столе стояли статуэтки, дамские портреты, разные элегантные безделушки. На стенах несколько картин и у одной – шкаф с книгами.
Губернатор кончил. Секретарь стал откланиваться.
– Вы не знакомы? – спросил он нас.
– Нет, – отвечали мы оба.
– Иван Иванович Добышев, правитель канцелярии.
Мы слегка поклонились друг другу.
– А… ваше имя и отчество, позвольте…
Я сказал; он повторил секретарю.
– Вы прямо из университета? – обратился он ко мне.
– Да-с.
– Что ж вы намерены теперь делать?
– Теперь пока отдыхаю, а зимой собираюсь в Петербург на службу.
– Военную или статскую? и т. д.
Я стал раскланиваться.
– Кланяйтесь Петру Андреевичу (Якубову), – прощался он, опять не подавая руки, – да скажите ему, что и я и жена, мы оба пеняем, что он не заедет к нам. Я его почти всякий день вижу, как он ездит кататься мимо.
– Хорошо-с, скажу. Он никуда не заезжает, боится! – сказал я,
– Чего?
– 14 декабря всех здесь напугало: его, кажется, больше других.
Губернатор звонко закатился смехом, показывая отличные белые зубы.
– Пойдемте к жене, скажите ей, – и повел меня через залу в другую, третью и, наконец, четвертую комнату.
– Марья Андреевна, где ты? Послушай, отчего Якубов не бывает у нас!.. – Он ввел меня.
Жена его, уже упомянутая выше худощавая дама, с поблекшими щеками и синими впалыми глазами, сидела в белом пеньюаре, с неубранной головой, в маленькой гостиной.
– Послушай, Лев Михайлыч: это ни на что не похоже; ты ведешь прямо ко мне, да еще молодого человека, а я не одета!.. – упрекнула она.256 – Представляю тебе: такой-то.
– Monsieur est très présentable
1, – бесцеремонно, вслух заметила она, с любопытством оглядывая меня с ног до головы.
Я поежился от этого замечания прямо мне в глаза. «Как римская матрона с рабом, не церемонится!» – подумал я, помня еще римскую историю после университета.
– Знаешь, отчего Петр Андреевич не ездит к нам? боится заговора, тайных обществ: у нас-то! А впрочем, знаете что, – прибавил он, обращаясь ко мне, – у меня между декабристами много приятелей, есть и родные. Да от нас, кто был помоложе, таились тогда, и я попал в противный лагерь и фигурировал на площади 14 декабря: в меня камнем бросили из бунтующих рядов, с ног сшибли… Это было замечено…
– И слава богу! – заметила жена, – за то ты теперь губернатор, а то бог знает, что было бы с тобой, если б связался с ними!
Якубов верить не хотел, когда я передал ему этот разговор. «Он с ума сошел: в первый раз видит тебя и разболтался! Услышит жандарм, ведь донесет!» – говорил он.
– Скажите Петру Андреевичу, что мы его очень любим, – прощаясь, говорила губернаторша, – чтобы заезжал каждый день; обедать бы приехал! А вы, когда начнутся вечера, будьте нашим гостем. Вы танцуете, и, верно, хорошо?
– Большой охотник! В Москве, на вечерах, я всегда начинал мазурку, – похвастался я
– И прекрасно. Соня! где ты, Соня? Поди сюда! – кликнула она в открытую дверь боковой комнаты.
Вошла молодая прелестная девушка, между пятнадцатью и шестнадцатью годами, с таким же острым и живым взглядом, как у отца, с грациозно сложенными губами, с красивым носиком, с ярким, нежным румянцем.
Она застенчиво присела в ответ на мой поклон.
– Вот у нас еще танцор: он будет твоим кавалером на наших вечерах вместо этого неуклюжего Миши Лопарева…
Ее взгляд мельком скользнул в мою сторону. Она опять присела и скрылась. После этого я уехал и долго не являлся257 к губернатору, пока он не прислал за мной жандарма, как меня ни принуждал Якубов.