Это меня внезапно и болезненно кольнуло. Как же бежит, калеча нас, безжалостное время.
Попутно вспомнился отказ снимать меня в картине «Ты — мне, я — тебе» Александра Серого. Его аргументация была, правда, иного свойства.
— Посмотри на себя в зеркало, — сказал он. — Ты там увидишь лицо. А я снимаю комедии. Мне не нужны лица. Мне нужны рожи!
Памятуя совет Боголюбова относительно дополнительной рекомендации на «Мосфильме», покатил от Белорусской к Аэропорту, в капище литературно-кинематографического кооператива, примостившегося рядом с метро, к Валерию Семеновичу Фриду, сценаристу авторитетнейшему. Кроме того, в этом хлебосольном доме не мешало бы и позавтракать после наспех выпитой с утра чашки кофе.
Фрид — лысенький, сутулый, в очечках в роговой оправе, с неизменно широкой и доброжелательной улыбкой, провел меня на кухню, где у плиты колдовала Зоя Осипова — вдова его соавтора Юлия Дунского. Вместе с Дунским Фрид в молодости был осужден за участие в каком-то вольнодумном молодежном кружке, и так же вместе пятнадцать лет они оттрубили в сталинских лагерях. Там Дунский, работая в шахтах, получил силикоз легких, болезнь с возрастом стала невыносимой, и в этой же квартире он покончил с собой из охотничьего ружья, предварительно повесив на входной двери листок: «Без милиции не входить, я застрелился».
— Какой же он дурак, стрелялся в сердце! — прокомментировал мне этот его поступок Борис Васильев. — В голову надо было! В сердце — это же так больно…
— Борис Львович, вы это с такой уверенностью… Что, пробовали, чтобы сравнить?
— Я видел на фронте, как мучаются раненые в сердце.
С Дунским Фрид сделал замечательные картины: «Служили два товарища», «Сказка странствий», «Экипаж», «Шерлок Холмс и доктор Ватсон», «Сказ про то, как царь Петр арапа женил» …
Зоя — волшебница от кулинарии, готовила десяток блюд каждодневно, ибо гости в этом доме не переводились, да и какие гости! Весь цвет нашего кинематографа, перечисление не имеет смысла.
— Показал твою повесть «Дао» Тарковскому, — говорил Валерий Семенович, наливая мне чай. — Ему очень понравилось, сказал: будет думать, телефон твой я ему дал… Но неприятности у него с властями, как бы дело не закончилось худо. Видишь, Любимова гражданства лишили… Идет какой-то очередной заворот гаек, да ты по себе знаешь…
Позже Николай Губенко утверждал с телевизионного экрана: никто Тарковского не ущемлял, более того, когда он снял «Сталкер», был не удовлетворен результатом, и добренькие советские власти от кинематографа разрешили ему переснять картину. Решили, дескать, пойти навстречу капризу художника. Какая чушь! Фильм просто смыли при проявке в бочке, а с ним еще пару других. Второй бюджет выделили мизерным. Бился за него Тарковский из последних сил, а после приехал к Аркадию Стругацкому, сунул ему билет в Ленинград — мол, срочно дуй к брату и переписывайте сценарий под новый нищенский бюджет. Вот и вся правда, уж мне бы Стругацкий врать не стал.
Я поведал Фриду о наших планах с Боголюбовым снять картину на «Мосфильме».
— Какой «Мосфильм»! — отмахнулся он. — Ты подожди, пока пена вокруг тебя уляжется, не при на рожон; я и сам сижу тише, чем какашка в траве: дочь в Америку уехала, сын собирается, телефон слушают…
Походили по квартире, чьи стены были увешаны всевозможными саблями, шпагами, мечами, стилетами и кинжалами. Фрид собирал холодное оружие всех народов и стран, и коллекции его хватило бы на вооружение кавалерийского полка.
— На Боголюбова не рассчитывай, — продолжал старший товарищ. — Твой роман — штанга не для его мускулатуры… Даже если ему дадут снять… Не по Хуану сомбреро. Тебе нужен плохой фильм? Уж лучше — никакого… Я вот тут уговорился на халтуру, называется «Не бойся, я с тобой». Не смотрел? И не смотри. Этакий фарс с героем — мастером каратэ. Ну какой это герой по сравнению с Брюсом Ли, который уже на каждой третьей видеопленке, что в Союз привозится… Народу ведь уже есть, с чем сравнивать… Я гляжу на экран, вздыхаю и думаю: ну, получил свои пять тысяч за сценарий, и успокойся, жалкий халтурщик… Кстати, вот это мачете мне Высоцкий подарил, из Мексики привез…
С Высоцким Фрид работал на нескольких картинах, всегда успешно, но с фильмом «Красная площадь» случилась досадная накладка: уже утвержденный на роль Высоцкий, просто забил на пробах всех остальных актеров, отсеяв их на задний план, как шелуху, и пришлось поневоле брать другую кандидатуру, послабее, помягче — Шалевича.
Я поймал себя на мысли, что последние дни хожу по квартирам, где часто бывал Володя: у Ивашова, у Боголюбова, теперь — у Фрида; в этом же доме — Жора Вайнер, к кому следует заглянуть; через дорогу — Нагибин… Только Володи уже нет; нет окончательно.
Я редко видел его в последние год-два перед его уходом, да и не стремился к общению: у него появился свой ближний круг, состоящий из личностей серых и, одновременно, темных; эта свора зарабатывала на нем, устраивая свои дела-делишки, используя бесстыдно его связи и отзывчивость, а он отчуждался от многих, кто действительно был ему предан и искренне его любил.
И как мне сказал Золотухин с горечью:
— Друзья ему уже не нужны, ему нужны слуги…
А слуга и «друг»-администратор, узнав о его смерти, с ужасом воскликнул то первое, что пришло в голову:
— Боже, я разорен!..
Я никогда не причислял его к друзьям. Да, мы были знакомы, какое-то время проводили вместе, но отношения были сложными и неровными. Та куча якобы «друзей», появившихся после его смерти, напоминала мне своими россказнями высказывания микробов о великой личности:
— Ближе нас его не знал никто! Мы жили в его жопе!
Последний раз я видел Володю в театре. Шел спектакль, он в нем не участвовал, видимо, забежал в альма-матер по делам. Холл у гардеробной был пуст, он подошел к высоким входным дверям, обернулся, увидев меня, поднял руку в приветствии, и вдруг в темном остеклении дверей зажглось солнце, и вокруг головы его засиял нимб, — просто иконный, ровно очерченный, и я оторопел от этой картины, представившейся мне тогда знаковой и мистической. Я просто не мог сдвинуться с места и отвести от него глаз.
Он явно ждал, что я подойду к нему, но я застыл как столб; тогда он повернулся, открыл дверь и исчез за ней. Я до сих пор кляну себя, что не догнал его тогда, не пошел за ним… Мол, успеется, увидимся еще… А сколько мне, дураку, ему надо было сказать! Не успелось, да еще как не успелось!
Но растаял мираж, путь к нему занесло,
Нет дороги обратно, в гордыню.
И в песочных часах опустело стекло,
И песок из них вытек в пустыню…
Это я напишу позже, на закате лет. Странно: поэты в зрелости приходят в прозу, у меня же, прозаика, никогда стихами не грезившего, получилось наоборот. Но, главное, что получились стихи.
— И не вздыхай так тяжко, — сказал Фрид. — В жизни все решается самым неожиданным образом. Жизнь — это сценарист, чье воображение — изощреннее всех человеческих фантазий, вместе взятых. Когда я дубел от холода в лагерном бараке, не зная, зарежут ли меня сегодня ночью блатные, или завалит ли меня завтра порода в мерзлой шахте, я и в самых смелых мечтах не мог представить, что буду обедать в парижских ресторанах, мои фильмы будут смотреть миллионы, и каждый вечер мой дом будет полон друзей, известных всей стране…
Я невольно улыбнулся. Я вспомнил армию. Из степной, продуваемой зимними ветрами глубинки с убогим поселком Южный, где один облезлый барак налезал на другой, вокруг зоны, огороженной серым дощатым забором со сторожевыми вышками, я приехал в Ростов-на-Дону, в полк, на переаттестацию. Завалил экзамены на второй класс специалиста-срочника, оставшись при своем, третьем, а затем отправился на вокзал, чтобы в ночь уехать поездом обратно на постылую службу.
У меня было несколько свободных часов, и я отправился в ближайший кинотеатр, попав на только что вышедший фильм «Солярис». И — очутился в ином, волшебном мире, сияющем солнцем и всеми красками, где люди изъяснялись не матом и «феней», а русским литературным языком, где блистательный Банионис и красавица Бондарчук летели в невесомых объятиях любви на космической станции над огромным столом красного дерева на фоне «Охотников на снегу» Питера Брейгеля, возвращающихся в уют своей зимней средневековой деревни с ее нехитрыми заботами и забавами… Я постигал чудо этого шедевра, с комом в горле представляя, что скоро оно оборвется, зал застит мутный желтый свет, далее меня ждет качающийся полумрак летящего сквозь вьюгу поезда, а после — железная койка, сырая кирза сапог, алюминиевая плошка с подтухшей селедкой и ячневой кашей, чай из веника, серое небо, черные бушлаты зеков, выстроившихся в «пятерки» и блекло-зеленые телогрейки охраны с войлочными погонами.