И пошло. От этого вечера у меня сохранилось лишь общее впечатление какого-то напряженного блаженства, как если бы мы шли в гору и каждый шаг развертывал пейзажи один ослепительней другого. Мы уже не сочиняли повесть, мы видели чужую жизнь до самого дна, потрясенно проникали в тайные помыслы неизвестно как возникших людей, любовались, ужасались внезапным движением их характеров, ловили их жесты, слова, и надо было только записывать, записывать, записывать, так как уже неясно было, что реальней — вот эта прокуренная комната, где мы сидим, или тот мир, который ожил в нашем сознании.
И не было уже меня, не было нас, был тот общий, что растворил нас в себе, странным образом приподнял и дал какую-то особую, ни с чем не сравнимую зоркость. Состоянию, подобному этому, не было равного ни до, ни после. Оно объясняло жизнь лучше сотен учебников, мы все понимали, все знали и все могли, как боги.
Лишь в ничтожные мгновения спада, когда чуть-чуть проступила реальность той комнаты, где мы были, я вспомнил о постороннем и долю секунды задержал на нем взгляд. Он сидел бочком, жмурясь и потирая руки, как с холоду у огня. «Славно, славно!» — шептал он. Я не успел его толком разглядеть, но у меня осталось ощущение, подобное тому, какое вызывает в нас вид старых домашних вещей, неважно каких даже. Ощущение чего-то уютного, надежного и необходимого. Мимолетно я удивился этому. Во время напряженной умственной работы лишний всегда мешает своим присутствием, а здесь этого не было.
Все, что ни делали мы в этот вечер, было хорошо. Мы не спрашивали себя, так ли, как надо, развивается сюжет будущего произведения, — мы знали, что он может развиваться только так. Мы не выбирали слов для описаний, они приходили сами, единственно верные, светящиеся изнутри.
И, кончив в пятом часу утра, мы знали, что сделали все, ничего другого делать не нужно, главное, что дает произведению глубину и подлинность, — уже легло на бумагу.
Мы как-то даже разочарованно переглянулись. Говорить не хотелось. Мы были сладко опустошены. Человека с портфелем уже не оказалось в комнате, он исчез незаметно. Мы оделись, никто о нем не вспомнил.
Хозяин, накинув на плечи пальто с узким бархатным воротником, провожал нас. Уже в скрипучем лифте я спросил его невзначай:
— Валерий, кто этот твой приятель, который просидел с нами весь вечер?
Валерий медленно изумился.
— Мой приятель? Я его впервые видел. Он пришел к кому-то из вас.
Мы переглянулись. Выяснилось, что никто раньше человека с портфелем в глаза не видел.
— Что же это такое? — озадаченно спросил Валерий. — Послушайте, это чушь какая-то!
— Но ты же его впускал! — хором сказали мы.
В глазах Валерия промелькнуло выражение, словно он пытался что-то вспомнить.
— Ну да… я его впустил.
— Ничего не спросив?!
— Он поздоровался… Я хотел спросить, но тут у меня мелькнуло соображение насчет сюжета, я совершенно машинально пропустил его вперед… А потом стало как-то не до него…
— Так, — сказал я, сдерживая зевоту. — Понятно. Может, кто-нибудь что-нибудь объяснит?
Мы стояли в вестибюле, по сторонам которого располагались двери рыбного и молочного магазинов, так что в полутемном вестибюле пахло сразу и молоком и рыбой. Никто из нас ничего объяснить не мог. Просто так к незнакомым людям никто не заходит. Просто так в гостях у чужих людей за полночь никто не засиживается. Дальше ясности не было.
Самое удивительное, однако, что эта загадка как-то не очень нас волновала. Не то было настроение.
— Сочиняя приключения, мы сами попали в приключение, — вяло сострил кто-то.
Мы еще немного пообсуждали случившееся и расстались, обменявшись устало-недоуменными улыбками.
Прошло много месяцев, которые нисколько не объяснили загадку, как вдруг я столкнулся с нашим незнакомцем на улице среди ясного дня.
Странно, но я узнал его сразу, хотя он был в старом романовском полушубке, который делал его приземистую фигуру еще приземистей. Я же до встречи вовсе не был уверен, что узнаю его даже в том двубортном костюме, в каком он был тогда.
— Здравствуйте. У меня к вам есть вопрос, — решительно шагнул я к нему, ибо его метнувшийся взгляд рассеял последние сомнения.
Он робко глянул на меня снизу вверх, рука с потертым портфелем дернулась, словно он хотел им прикрыться.
— Здравствуйте, — тоненько проговорил он. — Как поживает ваша повесть?
— Замечательно, — сказал я, нисколько не преувеличивая. — Но, простите за нескромность, кто вы такой?
— Тусклая у меня фамилия… Федяшкин я… Петр Петрович.
Лицо у него было под стать фамилии. Брови и ресницы желтоватые, выцветшие, щеки старческие, дряблые, и нос картошкой.
— Вы сейчас будете у меня спрашивать… — тоскливо сказал Федяшкин, отводя взгляд. — Может, не надо? Главное, чтобы повесть удалась…
Он даже обернулся, ища возможность нырнуть в толпу. Такой возможности не было, — я ненароком прижал его к тротуарному ограждению.
— Простите, Петр Петрович, но вы же понимаете, чем вызван мой интерес. На моем месте вы бы тоже…
— Понимаю, понимаю, но объяснить ничего не могу.
— Не хотите?
— Не могу, честное слово! Да разве вам плохо было от моего присутствия? К чему вам знать еще что-то?
Мы обожаем тайны в книгах и не любим их в жизни. Я не исключение. В конце концов и книжные тайны мы любим лишь потому, что на последних страницах они разъясняются.
— Нет, — сказал я твердо, хотя и сознавал нелепость ситуации. — Вы обязаны объяснить.
Его круглая фигура как-то сжалась, даже на полушубке прибавилось складок.
— Вы же не поверите… — Он тоскливо оглянулся.
— Я слушаю.
— Вы сами позвали меня…
— Мы?!
— Ваши мысли.
Невольно я вздрогнул. Его губы тотчас тронула печальная и вместе с тем торжествующая улыбка.
— Вот видите, я предупреждал. Не надо вам знать.
Очень хорошо! Федяшкин был шизиком.
Я снова взял себя в руки и проговорил уже спокойно:
— Продолжайте.
Нет, он не хотел продолжать, он думал, что теперь я его отпущу. Напрасная надежда. Я, сам не знаю почему, был готов взять его за шиворот дряхлого полушубка, лишь бы поскорей вытрясти из него признание. Я даже сделал мысленное движение к этому. И он испугался, как будто действительно прочел мои мысли!
— Не надо! — закричал он. — Вы заморозите себя! Скажу, так и быть, а потом вы меня отпустите, ладно? Ах, молодой человек, как вы безрассудно поступаете со своим мозгом!
— Итак, вы телепат. Давайте дальше.
— Нет! Я не умею читать мысли! Но я ощущаю их, когда они… Понимаете, я, конечно, человек неученый… Но если кто-то думает, так в его мозгу какие-то… эти… потенциалы меняются, излучения происходят. И когда разгорается мысль, когда она создает что-то, от нее исходит… тепло. Знаете, такое хорошее, хорошее тепло! Ну, этого я почти не замечаю, только вообще, фон, так сказать… А вот если она особенно разгорается, как тогда у вас, меня туда и тянет.
— Все это любопытно, — перебил я нетерпеливо. — И почти не противоречит науке. Но сами себе вы противоречите здорово.
— Как же это? Не может быть!
— Может. Когда вы пришли, наши мысли чадили, а не разгорались. Чадили! Так как?
Федяшкин сконфузился. Мне этот своеобразный шизик начинал нравиться. Он был не просто безвреден, он был еще и трогателен в своих фантазиях. А все же почему он пришел именно к нам?
— Нет здесь противоречия, — неуверенно сказал он. — Только не сочтите это за хвастовство…
— Да?
— Что вы видите вокруг?
Он слабо повел рукой. Машинально я проследил взглядом очерченный им полукруг. По своим делам и заботам спешили насупленные граждане, собачьими хвостиками вились автомобильные выхлопы, по карнизам важно гуляли голуби, визжал трамвай, заворачивая на проспект.
— Так вот, вокруг всего этого витает облако мыслей, — таинственно понизив голос, сказал Федяшкин. — Но ярких точек, когда создается что-то новое и значительное, пока немного. Потому каждый язычок пламени драгоценен. А у меня свойство… Только опять же не сочтите это за тщеславие… Мое присутствие сразу разжигает огонь. Разве вы этого сами не заметили? Нет, нет, — воскликнул он, как бы защищаясь. — Сам я никто, бухгалтер на пенсии, но свойство у меня такое есть — помогать другим думать. Оттого я к вам и пришел. Я ко многим хожу, так надо, им хорошо, мне, всем людям хорошо. Не верите?