Между этими двумя концепциями научной революции имеется фундаментальное различие. Коперник, Галилей, Ньютон, Дарвин, Гейзенберг и другие, открытия которых привели к конкретной интеллектуальной реконфигурации, мутациям, или трансформациям, в науке, прекрасно представляли последствия своей работы. Они понимали, что если их идеи признают, то последствия будут судьбоносными. Поэтому существует соблазн рассматривать научные революции как сознательные действия людей, которые достигли своих целей. Научная революция, о которой говорил Баттерфилд, была другой. Сравнение научной революции с политической в какой-то степени оправданно, поскольку обе меняют жизнь всех, кого затрагивают; и та и другая имеют распознаваемые начало и конец, для обеих характерна борьба за влияние и статус (в научной революции между философами, последователями Аристотеля, и математиками, которые отдавали предпочтение новой науке). Но самое главное – и политическая, и научная революция имеют непредвиденные последствия. Марат жаждал свободы, а в результате революции к власти пришел Наполеон. Ленин, всего за два месяца до Октябрьской революции 1917 г. опубликовавший работу «Государство и революция», искренне верил, что коммунистическая революция быстро приведет к отмиранию государства. Даже Американская революция, которая ближе всего подошла к осуществлению идеалов, вдохновивших ее, демонстрирует огромную разницу между «Здравым смыслом» (Common Sense, 1776) Томаса Пейна, где нарисована демократическая система, в которой большинство может по большей части делать то, что пожелает, и сложной системой сдержек и противовесов, проанализированной в сборнике статей «Федералист» (The Federalist, 1788), – системой, предназначенной для того, чтобы держать в узде таких радикалов, как Пейн. В научной революции среди тех, кто планировал радикальные интеллектуальные перемены, были Бэкон и Декарт, но их планы были воздушными замками, и они даже не могли представить достижений Ньютона. Тот факт, что результат научной революции в целом не был предсказан или спланирован ни одним из ее участников, вовсе не свидетельствует о том, что ее нельзя называть революцией, – это лишь означает, что она не является четко очерченным эпистемологическим разрывом, который описывал Койре[24]. Аналогичным образом, когда сначала Томас Ньюкомен (1711), а затем Джеймс Уатт (1769) изобретали новые мощные паровые машины, ни один из них не предвидел, что в век пара появится грандиозная железнодорожная сеть, опутывающая весь мир, – первая общественная железная дорога на паровой тяге была введена в строй только в 1825 г. Именно эту разновидность революции с неожиданными последствиями и непредсказуемыми результатами Баттерфилд называл термином «научная революция».
Если рассматривать термин «революция» в узком смысле, как резкие перемены, одновременно затрагивающие всех, то научной революции не существует – как и неолитической революции, революции в военном деле (после изобретения пороха) или промышленной революции (после изобретения паровой машины). Но мы должны признать существование продолжительных, неравномерных революций, если хотим отвлечься от политики и понять масштабные экономические, социальные, интеллектуальные и технологические перемены. Кто, например, станет отрицать «цифровую революцию» на том основании, что это не одиночное и дискретное событие, локализованное во времени и пространстве?
Можно усмотреть определенную иронию в том, что Баттерфилд принял на вооружение ретроспективный термин «научная революция», а также в выборе названия для его книги, «Происхождение современной науки». В 1931 г. он опубликовал работу «Виг-интерпретация истории» (The Whig Interpretation of History), в которой атаковал историков, представлявших английскую историю таким образом, словно она естественно и неизбежно вела к триумфу либеральных ценностей{37}. Историки, утверждал Баттерфилд, должны научиться видеть прошлое так, как будто будущее им неизвестно – как жившим в ту эпоху людям. Они должны представить мир, где ценности, которых мы придерживаемся, и институты, которыми мы восхищаемся, даже невозможно было вообразить, не говоря уже о том, чтобы одобрить. Не дело историков хвалить тех людей прошлого, с чьими ценностями и мнениями они согласны, и критиковать тех, с кем расходятся во взглядах; судить имеет право только Бог[25]. Атака Баттерфилда на либеральную традицию исторического анализа в Англии была полезной, хотя вскоре он понял, что та историческая наука, за которую он выступал, была бы не в состоянии осмыслить прошлое, поскольку оценить значимость событий позволяет только взгляд из будущего; история превратится в подобие Бородинской битвы в восприятии ее участников – по крайней мере, как описал ее Толстой в «Войне и мире», – а читатели и сами историки будут бродить в потемках, не в силах понять смысл происходящего. Разумеется, Толстой знал больше своих персонажей и в отступлениях объяснил смысл того, что вольно или невольно скрывали воюющие стороны. Но впоследствии историки обратили слово «виг-история» против самого Баттерфилда, обвинив его в том, что он принимает на веру превосходство современной науки над всеми достижениями прошлого. Сама идея книги об «истоках» кажется им противоречащей принципам, которые он установил в «Виг-интерпретации истории»[26]{38}. Это справедливый упрек, но относится он к ранним принципам Баттерфилда, а не к его последующей практике; нам необходимо знать истоки современной науки, чтобы понять мир, в котором мы живем.
§ 2
В последнее время большинство ученых с неохотой признавали термин «научная революция», а многие открыто отвергали его. В литературе часто цитируют парадоксальное начало книги Стивена Шейпина «Научная революция» (The Scientific Revolution, 1996). «Никакой научной революции не было, и эта книга о ней»{39}. Главный источник их дискомфорта (после устранения путаницы со значением слова «революция») указывает на тот аспект изучения истории, который Баттерфилд просто считал само собой разумеющимся и не видел необходимости обсуждать: «главным рабочим инструментом» историка служит язык{40}. Вся книга Баттерфилда «Виг-интерпретация истории» представляет собой критику анахроничного мышления в исторической науке, однако Баттерфилд не обращается к главному источнику анахронизма: язык, на котором мы пишем о прошлом, отличается от языка людей, о которых мы рассказываем[27]. Когда в 1988 г. аргументы Баттерфилда были повторены Эдрианом Уилсоном и Т. Г. Эшплантом, главной особенностью работы историка стал тот факт, что дошедшие до нас тексты написаны практически на иностранном языке[28]. Внезапно выяснилось, что со словом «революция» возникает проблема, которую раньше не замечали, – и со словом «наука» тоже. Дело в том, что это наши слова, а не их[29].
Слово science (наука) происходит от латинского scientia, что означает «знание». Одна точка зрения, основанная на отрицании Баттерфилдом виг-истории и на взглядах Витгенштейна (к ним мы обратимся ниже), заключается в том, что истина, или знание, – это то, что люди считают таковым[30]. В этой логике астрология раньше была наукой – как и богословие. В средневековых университетах основной курс обучения включал семь «искусств» и гуманитарных «наук»: грамматику, риторику и логику, математику, геометрию, музыку и астрономию (включая астрологию){41}. Сегодня их часто относят к искусствам, но изначально каждая дисциплина называлась одновременно искусством (практический навык) и наукой (теоретическая система); например, астрология была прикладным искусством, а астрономия – теоретической системой[31]. Эти науки и искусства давали студентам основу для последующего изучения философии, богословия, медицины или юриспруденции. Эти предметы тоже назвали науками, но философия и богословие были чисто абстрактными изысканиями, без соответствующего прикладного искусства. У них имелись практические последствия и применения – богословие необходимо в искусстве проповедования, этика и политика, изучавшиеся философами, применялись на практике, – но в университетах отсутствовали курсы прикладного богословия или прикладной философии. Они не считались искусствами, и тогда было немыслимо сказать, что философия является искусством, а не наукой, как мы считаем теперь[32].