— Тебе ведомо, государь, что любчане отказались пособлять Ливонии, коли ты на неё наступил, а вот Фридерику на свейского они свою подмогу сулят. Стало быть, ради беспрепятственной торговли с нами они готовы вступить даже в войну с Ириком на стороне дацкого. А война, государь, изубытчит их пуще всяких каперов.
— К тому их принуждают опять же убытки. Стало быть, вон как велики они, раз любчанские лавочники готовы раскошелиться на войну. И они уже есть! А будет ли та война — один Бог ведает... да ты! — не утерпев, поддел-таки Висковатого Иван. — Саксонской князь Август, тесть Фридериков, не жалеет сил, чтоб уговорить его сложиться со свейским и выступить сообща супротив нас. А иные имперские князья — и бурги[172], и пруссы, и померанские також — в свой черёд стараются, подымают на нас императора. Каждое лето жду: вот пойдёт Ермания на нас!
— Не пойдёт, государь. Любчанские лавочники сильней имперских князей, и они не допустят такой войны. Покуда ты будешь держать в своих руках море и прямо торговать с ними, потуда они будут держать в своих руках императора.
— Экий вещун-провидец! — вновь поддел Иван Висковатого. — Мнишь, миром правят лавочники? Не-ет! Миром правят вражда и страх! Они могут пересилить всё! И всегда надобно опасаться вражды — не токмо в сильном, но и в самом слабом. А страх надобно использовать... Себе во прок. Император пуще всего боится нынче турского. У турского великая сила, и императору не превозмочь одному той силы. Он будет чаять себе крепкой подмоги. И мы будем сулить ему ту подмогу. И теми посулами сами будем держать императора в руках... В своих руках, не уповая на лавочников. Нынче, ты прав, любчане будут вселичь отворачивать императора от войны... Выгоды, сулящиеся от торговли с нами, пересиливают в них вражду к нам. Но уповать, что так будет во всякую пору, — негоже! Завтра всё может перемениться, как уже было не раз... Почитай летописи! Сколико Новоград потерпел от них! Посему — не лавочники, а мы сами должны не допустить войны с императором. А лавочников також негоже оставлять на разбой каперам, дабы протори и убытки не отворотили их от нас и торговли не затворились бы[173]. Надобно нам оборонить их... Сколико у Ирика да у Жигимонта тех разбойных судов?
— Свейские суда, государь, ходят на разбой по едину, по дву... Ходят под чёрной хоругвью, и быстры на ходу вельми. Купцы сказывают, что уйти от них и под всеми парусами не просто. А сколько всего тех судов у Ирика — неведомо. А ляцкие ходят по пяти, по шести, а на хоругви у них орёл и рука с мечом. И, сказывают, вооружены гораздо — фальконетами и пищалями. О том я и сам могу посвидетельствовать. Как правил я посольство у Фридерика, то суда его королевские воинские захватили в ту пору и привели в гавань одного ляцкого капера. И я просил короля показать его мне, и король пожаловал меня, велел показать, и я видел. А приставы после сказывали, что капитан того ляцкого судна был пытан и с пытки показал, что у Жигимонта таких судов пятнадцать, и ходят они на разбой из Гданеска. А люди на тех судах, государь, разноплеменные: и ляхи, и кощубы, и свей... Добыча от того разбою идёт в раздел — капитанам и людям всем, а король в ту добычу вступается лише десятой частью.
— Ляцкие каперы ещё в бытность отца моего вредили торговле с нами. Жигимонт Казимирович изобрёл сей разбойный промысел, коли с отцом моим враждовал. А ныне и сын его, не умея одолеть нас своим королевским дородством, наострился на тот же гнуснейший промысел. Ну да ежели при отце нашем у нас моря и в горстке не было и мы щитили себя лише на суше, то нынче мы постоим за себя и на море.
— Но где, в какой земле мы сыщем себе суда и капитанов, государь?
— А то уж твоя забота! Скажи купцам, что я зову к себе на службу таких храбрецов, а купцы разнесут мой зов по всем землям, и таковые сами сыщутся. В любых краях, дьяк, обретается немало людей, которые повсегда готовы обратить свою храбрость в ефимки и флорины.
Иван замолчал и как-то сразу, в один миг — это стало видно по его заострившемуся лицу — отрешился от всего, о чём только что говорил и думал. Руки его вновь заплелись тяжёлым узлом, оттянули ему плечи, сгорбили его, и он вновь стал казаться таким же, каким увиделся Висковатому вначале. Висковатый смотрел на Ивана, на эту его угрюмую отрешённость, как будто уже навсегда разделившую их, и в нём было такое чувство, словно всё, о чём они только что говорили, ему пригрезилось, а на самом деле никакого разговора не было, и прошло лишь мгновение, как он вошёл в шатёр, лишь короткое мгновение, которого не хватило бы даже на одно-единственное слово.
Висковатый, поддавшись этому чувству, уже чуть было не оглянулся — проверить, не стоит ли и в самом деле за его спиной Федька Басманов, но голос Ивана остановил его.
— Скажи, дьяк, — тихо, словно таясь от кого-то, сказал он. — Что там сейчас... в Москве? Как думаешь, что там сейчас?
Боль, прозвучавшая в вопросе Ивана, отозвалась и в душе Висковатого. Как всё-таки он был привязан к нему! Знал бы это Иван! Но Иван этого не знал. Он видел в нём иное, тоже не менее нужное ему, но это иное он мог найти и в других — в том же Федьке Басманове или Ваське Грязном, — тесной привязанности же больше не было ни в ком.
— Я думаю, государь... — Висковатый тоже приглушил голос, но только затем, чтоб и голосом, его спокойствием и тихостью приунять, уменьшить тревогу в Ивановой душе, — что тайных врагов у тебя стало меньше, а сие уж не так худо. И в Москве, государь, и нынче и в грядущем, всё будет в твоей воле. Токмо... покажи её, свою волю, пусть узрят её, познают! Стань пред ними с открытым ликом, ибо ты прав, и правота твоя — сила твоя!
— С такою силой я не одолею даже мышь, — сказал угрюмо Иван. — Мне потребна иная сила... Правая иль не правая — всё едино, лишь бы помогла одолеть их. Кто нынче со мной неотступно? Федька, Васька, Малюта, ты... А иные?
— Дьяки все с тобой, государь. Неотступно.
— Дьяки! Что вы такое — дьяки? Какая в вас сила? Вы слабая поросль, прозябшая по весне. Вас просто затопчут.
— Есть иная сила, государь... Я уж не раз указывал тебе на неё. Поместные[174], государь.
— Ту силу ещё надобно собрать, совокупить, угобзить, улестить... Единым словом своим призывным я их к себе не приворочу. То как нива: вспахать и засеять, а будет ли жатва — неведомо. А у них... У них уж всё давно в закромах. Они давно копят свою силу... И уж довлеть накопили. Подняться супротив неё в открытую — всё едино что разом разрушить высокую греблю.
О, дьяк, я не могу тебе даже поведать, как велика их сила! — с неожиданной, редко прорывающейся из него доверительностью воскликнул Иван. — Дед мой не одолел её, отец не одолел, ежели и я не одолею, не быть России великой державой, а мне — истинным государем на ней. Всё так и останется под ними — закосневшим, погрязшим в низкой суете, в усобной пагубе и алчбе. Ибо что для них Русь?! Им бы токмо вольготно и сытно жилось, токмо не было бы порухи их дородству, не было бы тяжких забот, а там — пусть Руси той и вовсе не будет! Даже лучшие из них не могут избытися сего векового недуга, и ежели идут за мною, то движутся не страстью сердец, а корыстью, честолюбством.
— То вельми гораздо, государь, что ты разумеешь сие, — сказал с волнением Висковатый. — Разумение сего — такая же великая твоя сила, как и твоя правота!
— Послушать тебя, так у меня столико силы, что хоть нынче берись корчевать их с корнем! А я вот сижу и думаю: чем встретит меня Москва и чем я смогу ответить, ежели?..
— Неужто ты думаешь?..
— И думаю и знаю: они не будут сидеть сложа руки. Кончилась пора тайных противлений. Зло выплеснулось наружу. Теперь — либо они меня, либо я их.
— И что же будет, государь? Страшно подумать, что будет? — ещё сильней взволновался Висковатый. — Лютая усобная распрь... Чем она вновь обернётся для Руси? И не сгубишь ли ты в ней все свои задумы, всё, что ты почал?