Потом, когда он повзрослел и остался без отца, мать не могла уже обиходить его так, как прежде. Коля это понимал, и вот появляется эпатаж, утрируются еще более те недостатки, которые были ему свойственны в наружности и в одежде.
В 1956 году, в июле, он поехал на озеро Селигер по туристской путевке. Инструктор турбазы рассказал мне впоследствии, что Коля приехал на Селигер в пижамном костюме, правда из плотной ткани, но, как и полагалось пижаме, с отделкой по обшлагам. В легкой соломенной шляпе и с вафельным полотенцем на шее, так как по его тогдашним меркам было холодно.
Надо сказать: Коля считал, что одежда — «это налог на приличие и тщеславие»:
Ко мне отношение невежд
Зависит от ношения тех или иных одежд.
Но равнодушен я к болванцам
И пребываю оборванцем.
Когда я покупала Коле новую вещь и если эта вещь имела карманы и не была пижонистой, он носил ее с удовольствием. Хотя всегда первые его слова бывали: «Зачем? Не буду. Где моя любимая (рубашка, кофта, брюки…)?» Но и та «любимая» встречалась поначалу точно так же. Складка на брюках или начищенная обувь им не признавались.
Часто я решала его конфликт с той или иной вещью просто: вшивала изнутри пару дополнительных карманов. В них он носил обязательно бумажник с документами, начиная с паспорта и кончая сберкнижкой, перочинный нож, для которого я делала «ножны». Бывало, и книжки носил — свои или других авторов…
Но вернусь к той давней (в 1956 году) поездке на Селигер. Так как вид Коли не вызывал, мягко говоря, энтузиазма, то и инструкторы не хотели его брать в свои группы: «Чудило». Один его все-таки взял.
И вот начинаются Колины чудеса. Он лучше и дальше всех плывет на зачете, лучше всех — и это бесспорно для всех — гребет. Его начинают переманивать. В походе на Волгино Верховье его группа выходит первой. Лодка — обгоняет всех. А по вечерам в их палатке стоит громкий хохот. Коля «выдает» экспромты, тосты, сочиняет песни. (Одну такую песенку — «Потеряли девки руль» — пели в поезде туристы, передали как-то ее и по радио, объявив: «Слова народные».) Так закончилась эпопея с поездкой на озеро Селигер. Поездка эта дала стихи, в том числе и «Волгино Верховье». И книгу.
Всё, что стесняло его физически, включая подвязки, подтяжки, — не терпел. Боялся, что это может нарушить кровообращение, а значит, принести вред его здоровью. Боялся и боли. Был очень мнителен. Если он пилил дрова и заноза попадала в палец, то работа немедленно прекращалась — он требовал йод. Тщательно мыл руки, причем всегда и ногти чистил.
А вот когда приходило настоящее испытание, настоящая серьезная боль — он терпел всегда мужественно. Именно пустяки его выводили из себя куда как быстрее.
Я знаю по его рассказам, что в шестнадцать лет он уже ломал себе ногу. Рассказывал и Женя Веденский, который был при этом. Они убегали, напроказив, от милиционера. Коля поскользнулся на спуске к Москве-реке и поломал ногу. Тогда же, после перелома, пролежав в больнице на вытяжке, потом долго ходил на костылях и утверждал, что это укрепило ему руки.
А руки у него и в самом деле были очень сильными.
Волосы на лето он состригал наголо. Это у него осталось с юности. Его любимая тюбетейка до сих пор хранится в доме. Итак, голова была или острижена, или он носил к зиме уже отросшие волосы, которые были очень мягки, тонки, и, когда-то русые, с годами они приобрели мягко-каштановый цвет.
Усы и бороду он стал носить в шестидесятых годах. Лицо его преобразилось, и чудным он уже не казался. И хотя тогда еще и не носили в общем-то бород, он уже привык к бороде.
Не только на Арбате, но и по всей Москве многие, не зная его, узнавали Колю. Все продавцы Арбата, Смоленской площади считали его своей достопримечательностью и обращались немного фамильярно, но с уважением. Сам же он был неизменно вежлив со всеми, с кем бы ни входил в близкий контакт.
Был такой случай. Мы возвращались из похода за грибами, за которыми неизменно ездили в течение многих лет, в конце лета и осенью, всегда по Киевской дороге. Мы заблудились и вышли уже поздно на соседнюю станцию, не на ту, с которой начинали свой поход. Первые же люди, которые нам встретились на платформе, оказались москвичами. Увидев Колю, они радостно объявили, что давно его знают. А ведь не были знакомы никак.
Есть у Глазкова в цикле прозаических миниатюр «Похождения Великого гуманиста» такой сюжет: Великого гуманиста остановил просящий денег и спросил: «Вы интеллигентный человек?»… Вот это, несмотря на его эпатирование, было всегда в нем, и с первого взгляда можно было его отличить от оборванца-хиппи, люмпена.
Немало неожиданного происходило во время наших совместных путешествий с ним. В сентябре 1955 года мы приехали в Новый Афон и, конечно же, полезли на гору, где были развалины монастыря. Полезли, ибо Коля меня потащил не по пологой отличной дороге, а прямо вверх. Взобрались мы наверх — и были вознаграждены открывшимся видом. Села писать этюд. Потом мы оба измучились от жажды и спросили, где можно достать воды. Нам указали на место, где в келье совершенно одиноко жила старая женщина из прежних монашенок. Говорили, что она продает чай. Пришли, поздоровались, и вдруг она стала на Колю креститься, говорить, что у нее был вещий сон, он сбылся, пришел святой человек, что она сподобилась и т. п. Мы были крайне смущены. Она угостила нас, ничего не взяла, категорически отказалась от предложенных ей денег. И все крестилась, глядя на Колю. Провожая, поясным поклоном попрощалась. Я долго была под этим впечатлением.
Николай как-то притягивал к себе людей, это я замечала не раз, а часто. К нему обращались чаще, чем к другим, за милостыней на кладбище. Нередко, останавливая среди толпы, спрашивали у него дорогу…
Были у Николая неизменные привязанности, которым он следовал всю жизнь, — в дружбе, в творчестве.
Свято хранил он память об ушедших и не вернувшихся с войны друзьях-однокашниках. В конце 30-х годов молодые поэты, сплошь студенты, съехавшиеся в Москву из разных городов и расселившиеся по разным каморкам и общежитиям, знакомились, уже зная наизусть многие строфы полюбившихся стихов друг друга. Знакомились они в знаменитом общежитии на Стромынке, в Литинституте, в литобъединениях при московских издательствах «Молодая гвардия» и «Советский писатель», куда стекались молодые и еще не печатавшиеся поэты. Там впервые Коля услышал стихи Николая Майорова и Евгения Полякова. Подружился он в 1940 году с Михаилом Кульчицким: «Он был мой самый близкий друг Литинститута из…» И еще: «А мы бродили с ним ночами в начале сорок первого…»
В 50-е годы Глазков написал гневное стихотворение «Мемориальная доска», где сетовал на несправедливость:
…Кульчицкий Миша, Женя Поляков,
И Коган Павел, и Майоров Коля
На мраморе остаться для веков
Не удосужились. Не заслужили, что ли?
Не пали, что ли, в грозовые дни,
Иль, может, их не осеняла муза?
Нет, Муза осеняла, но они
Погибли все не членами Союза…
Он читал эти стихи всем, теребил своих давних и верных друзей-фронтовиков Сергея Наровчатова, Михаила Луконина, работавших тогда в аппарате Союза. И как знать — быть может, эти стихи помогли. Мемориальная доска теперь в ЦДЛ иная, на ней есть все имена погибших молодых поэтов.
Дружба Глазкова с Лукониным и Наровчатовым прошла через их жизни и до конца. За два дня до смерти Коля пишет юбилейный акростих-сонет Сереже Наровчатову к его шестидесятилетию. Стихи пришли к юбиляру уже после смерти поэта, и Наровчатов, читая их в Политехническом музее, говорил о своей многолетней дружбе с Глазковым. А Миша Луконин с Колей всегда вспоминали, как они здорово умели бегать и прыгать из окон Литинститута и, по-видимому, гордились этим не меньше, чем стихотворными достижениями.