Увлекшись предоставившейся ему наконец возможностью изучать совершенный и подходящий для анализа образец того типа американца, который неизменно подавлял его собственный, Адамс не сразу заметил, что попал под сильное влияние Камерона, тогда как никаких следов обратного воздействия — то есть своего на Камерона — обнаружить не мог. Ни одно его мнение или воззрение никак не отражалось в высказываниях Камерона, ни одного выражения, употребленного Адамсом, ни одного упомянутого им факта тот не повторил ни разу. А между тем разница в годах была незначительной, а в воспитании и образовании — ничтожной. С другой стороны, Камерон произвел огромное впечатление на Адамса, и прежде всего той позицией, какую занял по отношению к предмету острейшей дискуссии 1893 года — к вопросу о серебряном стандарте.[597]
Проблема эта до поры до времени не интересовала Адамса; он почти ничего о ней не знал — разве только, что его приятель Дана Хортон[598] слегка на ней помешался и изводил всех скучнейшими разговорами. Но когда Адамсу волей-неволей пришлось делать выбор между серебряным стандартом и золотым, он высказался за серебро. Все политические идеи, все личные пристрастия, каким он когда-либо был привержен, побуждали его к этому выбору, воздвигая преграду между ним и золотом. Он превосходно знал все, что можно было сказать в пользу золотого стандарта, более выгодного для экономики. Но он никогда в жизни не занимался политикой ради выгоды. Либо политика ради политики, либо политика ради выгоды, а совмещать и то и другое никому не дано. Английская школа считала это положение ересью, американская законом. Он также знал все, что можно сказать о нравственной стороне этого вопроса, и сознавал, что личные его интересы, как утверждали в Бостоне, связаны с золотым стандартом. Но будь это десять раз так, он все равно не стал бы, обеспечивая себе выигрыш, помогать банкирам и крупье наливать игральные кости свинцом и подтасовывать карты. Он должен был по крайней мере — так он считал — выступить против. Его нравственные принципы всегда, сколько он себя помнил, противостояли его интересам, хотя он твердо знал закон, по которому жили все остальные: люди, в подавляющей массе, устанавливают нравственные нормы, следуя своим интересам. Нравственность личная и очень дорогая роскошь! В выборе между серебряным стандартом или золотым вопросы нравственности решались всеобщим голосованием, а результат всеобщего голосования решался своекорыстным интересом, в зависимости от того, который из этих стандартов служил интересам большего числа лиц. Интерес Адамса был политического свойства. В этом выборе он видел, возможно, последний в своей жизни шанс встать на защиту дорогих ему принципов восемнадцатого века — прочных нравственных устоев, ограниченной власти, Джорджа Вашингтона, Джона Адамса и всего остального. Всю жизнь он пусть вполсилы, но боролся против Стейт-стрит, банков и капитализма в целом, каким наблюдал его в старой и Новой Англии, и теперь ему было суждено оказать сопротивление на последнем рубеже — в борьбе за серебряный стандарт.
Почему Адамс принял такое решение, было ясно, и если он ошибался, то ошибался вместе с девятью из каждых десяти вашингтонцев, ибо, по существу, различие между серебром и золотом было не столь велико. Разумеется, он разобрался бы во всем задним числом. Иначе, по-видимому, дело обстояло с Камероном — типичным пенсильванцем, практическим политиком, которого все реформаторы, в том числе и Адамсы, всегда обвиняли в служении интересам финансовых акул и политических выжиг. Камерон, несомненно, должен был встать на сторону банков и корпораций, которые сделали его политиком и поддерживали. Он же, напротив, оказался на Востоке главным поборником серебра. Реформаторы, которых представляли «Ивнинг пост» и Годкин, ратовавшие из личных интересов за золото, немедленно заключив, что, коль скоро сенатор Камерон выступает за серебро, значит, им руководит корыстный интерес, принялись клеймить его за коррупцию, да с таким жаром, словно схватили за руку при получении взятки.
Адамса во всем этом деле волновал не столько серебряный или золотой стандарт, сколько нравственный. В его личных интересах было поддерживать золото, но он встал за серебро; «Ивнинг пост» и Годкин были заинтересованы в золотом стандарте, о чем говорили открыто; тем не менее они не стеснялись, преследуя свои интересы, возводить их в ранг высокой политики. Интересы Камерона всегда были связаны с корпорациями; тем не менее он поддерживал серебряный стандарт. Таким образом, согласно существующей морали, Адамса, который шел против собственных интересов, полагалось осудить; Годкина, который защищал свои интересы, считать добродетельным, а Камерона в любом случае ославить мерзавцем.
Допустим, один из этих троих был нравственный урод. Но который — Адамс, Годкин или Камерон? Там, где синедрион, или папа, или конгресс, или газета, или глас народный в сомнительных случаях решает, что нравственно, а что нет, отдельные личности могли и ошибаться, особенно опуская деньги в собственный карман, но в демократических государствах любой закон принимается большинством. Каждому, кто знал об обратной зависимости популярности Камерона и Годкина, идея решить разногласие между ними с помощью vox populi[599] казалась исключительно забавной. Но в результате vox populi высказался против Камерона, в пользу Годкина.
Бостонский моралист и реформатор продолжал по обыкновению, подобно доктору Джонсону, сердито топать на ближних ножкою, следуя своим пристрастиям и антипатиям,[600] меж тем как истинные американцы, медленно усваивающие новые и сложные идеи, по-прежнему блуждали в потемках, не умея сообразить, который из двух стандартов сулит им больше выгоды. Как всегда, надлежащий урок им преподали банки. На протяжении полувека банки успели преподать этим козявкам не один мудрый урок, и они, козявки, должны быть им бесконечно благодарны. Но из всех уроков, какие банки преподали Адамсу, ни один не мог сравниться по драматическому эффекту с тем, какой ожидал его 22 июля 1893 года, когда, проговорив все утро о свободной чеканке серебра с сенатором Камероном, пока, сидя вместе на империале почтовой кареты, они через Фуркский перевал не прибыли во второй половине дня в Люцерн, где он и вскрыл письмо от братьев, в котором те просили его немедленно вернуться в Бостон: город сотрясали банкротства, и Адамс, возможно, был уже нищим.
Быстрейшего способа усвоить жизненный урок, как получить его в виде известия, которое словно обухом бьет по голове, Адамс не знал, а потому поразился собственной тупости: он никак не мог взять в толк, что нанесло ему удар. Страдая много лет бессонницей, он прежде всего испугался за свои бедные нервы — как-то скажется на них беда? — и приготовился провести ночь без сна; однако, сколько ни бился над задачей, каким образом человек, уже несколько месяцев как уплативший до единого доллара все известные ему долги, мог оказаться банкротом, вынужден был отступиться от такой неразрешимой загадки и искать утешения в мысли, что новая беда вряд ли ударила по нему сильнее, чем по другим, более достойным членам общества, и, успокоившись на этом и чувствуя себя добрым гражданином, заснул, чтобы на следующий день отплыть в Куинси, куда и прибыл 7 августа.
Чтобы воспитывать себя заново в пятьдесят пять лет, трудно предложить лучшее начало, чем оказаться перед обрушившейся на вас бедой, когда в течение нескольких месяцев вы находитесь на грани банкротства, не понимая, каким образом попали в такое положение и как из него выпутаться. Мало-помалу создавшаяся ситуация приняла в представлении Адамса следующие очертания: оказывается, банки ссудили ему, в числе прочих, некую денежную сумму — скажем, несколько тысяч миллионов (при банкротстве сумма не имеет значения), — за которую он, в числе прочих, нес ответственность, о чем, как и прочие, ничего не знал. Смешная сторона этой бесподобной ситуации казалась ему очевиднее трагической, и он искренне смеялся над собой, как не смеялся уже много лет. Насколько он мог судить, он не терял ничего, чем действительно дорожил, банки же лишались своего существования. Для него деньги мало что значили, для банков же были вопросом жизни. Впервые банки оказались в его власти. Он мог позволить себе смеяться — как, впрочем, и все общество, хотя мало кто смеялся. Люди осаждали банки, пытаясь выяснить, что те собираются делать. Адамсу вся эта ситуация казалась фарсом, и чем больше он ее наблюдал, тем меньше в ней разбирался. Другие он был уверен — разбирались в ней не лучше его. Какая-то мощная сила, действовавшая вслепую, совершала нечто, чего никто не хотел. Адамс отправился в банк снять со счета сто собственных долларов, кассир отказался выдать ему больше пятидесяти, и Адамс, не проронив ни слова протеста, взял пятьдесят — ведь он тоже отказывал банкам в тех сотнях и тысячах, которые им принадлежали по праву. Каждый жаждал помочь другому, но и те и другие отказывались платить долги, и Адамс не находил ответа на вопрос, кто же повинен в создавшемся положении, ибо и должники и заимодавцы составляли одну корпорацию и были, в социальном смысле, одним лицом. Очевидно, они оказались во власти одной и той же силы; она действовала автоматически; ее эффективность была пропорциональна мощности ее действия, но никто не знал, что она из себя представляет, и большинство людей видело в ней вспышку эмоций — панику, — а это ничего не объясняло.