ЛитМир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В довоенном Петербурге еще сохранились традиции иметь дома семейные альбомы, куда родственники, друзья и знакомые записывали что-то памятное и доброе. Известно, что в свое время в такие альбомы еще Пушкин, Лермонтов и другие поэты записывали петербургским барышням свои стихи, входящие теперь в собрания сочинений. У моей матери сохранился один из таких семейных альбомов, наполненный рисунками и стихами, написанными по-французски. По сей день помню прекрасный карандашный портрет Брюллова, нарисованный с виртуозным мастерством, а некоторые рисунки приписывались Федотову. А какой удивительный почерк был у русских людей в XIX веке, и как он не похож на размашистый, вкривь и вкось, наш советский почерк! Моя бабушка Елизавета Дмитриевна говорила маме: «Оля, ты должна первая написать в Ильюшин альбом – когда он будет взрослым, а нас уже не будет на свете, ему будет такой радостью прочесть слова матери». Мама открыла старинный альбом в темно-синем переплете с золотым тиснением славянской вязью. Но ничего не написала… «Все мои слова будут так ничтожны в сравнении с моей бескрайней любовью к единственному сыну: верю, он и так всю жизнь будет помнить, что я его люблю вечно». А тетя Ася написала стихи:

Кем бы ни стал ты –
Художник с кистью большой-пребольшой,
Или пройдешь по знаменам
С поднятою гордо главой,
Или искусство и слава
В жизни минуют тебя –
Мальчиком добрым и милым
Будешь всегда для меня!
(На помять от твоей старой Атюни. Февраль, 1940 год)

Мой отец написал слова, которые меня согревают и по сей день: «Милому сынку. Хотел бы, чтобы ты всегда чувствовал, что есть у тебя верный и беззаветный друг – старый Бяха, для которого твои радости – и его радости, твои несчастья – и его несчастья, друг, к которому ты можешь прийти всегда со всем плохим и со всем хорошим. Stary Bjacha. 19/III 1940».

А моя двоюродная сестра Алла нарисовала какую-то фантастическую бабочку и написала на рисунке: «Этот необычайный мотылек родился на память от Аллы». Она – единственная из всех моих блокадных родственников, которая осталась в живых до наших дней. Сколько времен с тех пор утекло…

Моим маленьким миром была наша квартира на грустной Петроградской стороне, память о которой, как эхо, звучит в моей душе. Это чувство тихой радости, неизбывного счастья и просветления сопутствовали мне и маме – Ляке, так я ее называл. У нее были золотые волосы, серо-зеленые глаза, маленькие мягкие руки. Мама, а потом моя дорогая жена Нина – это две женщины, с которыми я был безмерно счастлив. Забегая далеко вперед, скажу, что как в страшном сне всплывает в памяти лицо моей матери, когда она умирала в ледяном мраке блокадной квартиры. И я полшю, – кажется, это случилось совсем недавно – мокрый асфальт, с которого водопады дождя не смогли смыть едкий мел, которым был очерчен контур тела моей трагически погибшей жены. Боясь смотреть, но невольно заглядывая в пролет арки дома, я видел во дворе на асфальте в сумеречном свете черную кошку, которая неподвижно сидела, словно не находя выхода из очерченного мелом рокового мира смерти. Я всю жизнь чувствовал и знал, что за каждое мгновение счастья нужно платить кровью и страданием. Но когда тьма застилает глаза и уже не хочется жить, воля сопротивления должна поднять человека с колен и заставить продолжить одинокий загадочный путь бытия.

Боже! Сколько незабвенных воспоминаний оставило во мне детство! Русские летние дороги, закаты, бескрайние леса и синие горизонты, распахнутые небеса, грустящая вечерняя рожь, низко летающие ласточки…

Я помню такой Петербург, которого уже никто никогда не увидит! Сердце замирает, и невольно перехватывает горло от этих воспоминаний. Изысканный, непонятный, родной и роковой город! Моя судьба связана с его душой и определена во многом трагизмом и красотой бывшей столицы Российской Империи…

Первые уроки живописи в особняках Витте

Я был единственным ребенком в семье, и, очевидно, поэтому меня считали избалованным матерью. На одном из первых моих рисунков был изображен орел в горах, о чем любила вспоминать моя мать, мечтавшая, чтобы я стал художником. Помню детскую школу искусств «в садике Дзержинского» на берегу Невки, размещенную в бывшей вилле графа Сергея Юльевича Витте. Дети рисовали незатейливые натюрморты, гипсовые орнаменты, композиции по впечатлениям. Мне было лет шесть, но отчетливо помню рисунок на заданную тему о Марине Расковой – женщине-летчице, имя которой не сходило со страниц газет и заполняло программы радиопередач. Как ни стараюсь изобразить женскую фигуру в синем комбинезоне – все мужчина получается. В душе поднялась волна отчаяния. Подошла учительница: «Ильюша, фигура женщины отличается от мужской тем, что у нее бедра шире плеч. Понимаешь?» Она ногтем провела линию по моей незадачливой работе. Я, набрав темно-синей краски на кисть, прибавил в линии бедер, и, о чудо! – передо мной появилась женская фигура. Ушел с ожидавшей меня в многолюдном вестибюле мамой домой. Я был счастлив, глядя на вечерний синий снег, сгибающиеся под его тяжестью черные ветви старого парка с замерзшим прудом, где даже вечером, в тусклом желтом свете фонарей гоняли юные конькобежцы.

Потом мы стали заниматься в другом доме, тоже принадлежавшем до революции председателю Совета Министров, знаменитому масону Витте, «графу полусахалинскому», так много сделавшему для приближения революции в России. Наискосок от него – памятник «Стерегущему» напротив мечети. В 1938 году меня приняли в первую художественную школу на Красноармейской улице, неподалеку от Владимирского собора.

С благодарностью вспоминаю учителя Глеба Ивановича Орловского, влюбленного в высокое искусство. Мама ликовала, когда в журнале «Юный художник» похвалили мою композицию «Вечер» – за наблюдательность и настроение. Помню, что темой акварели был эпизод, когда я с отцом шел домой через Кировский мост. Над нами огромное, тревожное, красное, словно в зареве, небо. Был страшный мороз. Шпиль Петропавловской крепости, как меч, вонзался в пламенеющую высь. Отец шел в своем поношенном пальто с поднятым воротником. Это было во время советско-финской войны, когда бывший флигель-адъютант Государя Николая II Маннергейм сдерживал натиск Красной Армии линией укреплений, носящей его имя.

Глеб Иванович показывал нам репродукции с картин великих художников и учил как можно точнее передавать натуру. Он благожелательно поддерживал мою детскую страсть к истории Отечественной войны 1812 года. У него было такое «петербургское» лицо, строгий костюм, а на ногах серые штиблеты, чем-то похожие на те, что у Пушкина. Глаза добрые, но строгие. Однажды он меня обидел, сказав, что мою композицию «Три казака» «где-то видел». Но, честное слово, я не позаимствовал ее, просто мама начала читать мне «Тараса Бульбу» Гоголя. Меня потрясла история Тараса, Андрия и Остапа. «Батько, слышишь ли ты меня?» – крикнул в смертных мучениях Остап. «Слышу, сынку, слышу!» – раздался в притихшей толпе голос Тараса. Какая глубина и жуткая правда жизни сопутствовали нашему гениальному Гоголю!

Одновременно я пошел в школу, находившуюся напротив нашего дома на Большом проспекте Петроградской стороны. Накануне этого события мать почему-то проплакала весь вечер, а дядя Кока утешал ее: «Что ты так убиваешься, не на смерть же, не в больницу?». Понижая голос, мать возражала ему: «Они будут обучать его всякой большевистской мерзости. Он такой общительный… Чем это все кончится? Ильюшиного детства жалко». В первый же день нам поручили разучить песню о Ленине. «Подарил апрель из сада нам на память красных роз. А тебе, январь, не рады. Ты от нас его унес». «Но ведь тебе не обязательно петь со всеми, ты можешь только рот открывать», – печально пошутила мама.

15
{"b":"5","o":1}