* * *
Мы переехали недалеко – на угол улицы Матвеевской (названной в память бывшей здесь, а позднее взорванной еще до моего рождения церкви) и Большого проспекта, получившего название проспекта Карла Либкнехта, несмотря на то что он никогда даже не был в Петербурге, как и в других городах России, где столько улиц и проспектов носили его имя, как и имя Розы Люксембург, или, как ее называли в Германии, «Кровавой Розы». Они много потрудились над тем, чтобы превратить Германию в коммунистическую страну Советов под руководством Коминтерна. Как известно, национал-революционеры Европы сорвали планы всемирной революции марксистов-коминтерновцев, а Сталин был вынужден проделать известную чистку среди победителей-ленинцев, входивших в мировой коммунистический интернационал.
Матвеевская, пересекая проспект Либкнехта, становилась улицей Ленина (бывшая Широкая), где жил вождь мирового пролетариата Ульянов (Ленин) с супругой Н. Крупской. Наши родственники Мервольфы остались на Плуталовой улице, а мои родители, бабушка и дядя Кока (Константин Константинович Флуг – известный ученый-китаист) с женой-актрисой Инной Мальвини въехали на первый этаж, в небольшую трехкомнатную квартиру. В комнате прислуги, повесив икону над кроватью, расположилась бабушка, сказав, что это лучше, чем тюрьма. Дядя Кока занял одну комнату у передней, нам досталось две: крохотная – мне, побольше – родителям.
Помню, что дядя читал бегло по-китайски и на его столе были разбросаны старые, написанные иероглифами манускрипты. Я очень любил рассматривать книги – картинки приключений забавных китайских людей – своего рода комиксы XVII–XVIII веков, древние маленькие скульптурки драконов. Над столом – портрет К. К. Флута работы Федотова (ныне он в Третьяковской галерее). Над ним дивная, как говорили, копия головы Ван Дейка, строго смотрящая прямо на зрителя. На стульях, как в артистической уборной, разбросаны причудливые части женского туалета: пеньюары и лифчик – довольно помятый, в форме двух роз. У зеркала – открытые коробки с гримом. Отец брезгливо показал матери на все это, иронически улыбаясь: «Как твой братец это все терпит? Героиня Мопассана, а детей нет!» Посмотрев на меня, мама сказала: «Сережа, перемени, пожалуйста, тему».
Именно в этой квартире им суждено будет умереть страшной, голодной смертью. А жена дяди Коки, Инна Мальвини, исчезнет еще до смерти матери, уехав в 1942 году по Дороге жизни, и навсегда выпадет из моей памяти. А тогда фотография ее с надписью «Лучшей Анне Карениной от почитателя таланта» стояла на дядином письменном столе.
Окна нашей квартиры находились почти над булыжником двора, и я помню пересекающую двор фигуру матери с двумя авоськами и предупреждающий крик управдома: «Товарищ Глазунова, мы у вас воду перекроем – давно пора уплатить по жировкам! Муж в шляпе, а за квартиру не платите вовремя. Одно слово – антилигенция!»
В каждый день рождения я получал столько подарков, сколько мне исполнялось лет. Помню четыре подарка, пять, шесть, семь, восемь… Солдатики, открытки, игрушки, книги… Когда мне подарили ружье и пластмассовый пистолет, восторгу моему не было предела. Помню, бабушка-«царскоселка» Феодосия Федоровна Глазунова – мать отца – подарила книгу Сельмы Лагерлеф, сказки в роскошном издании Девриен и «Басни Крылова» с чудесными иллюстрациями художника по фамилии Жаба.
Особым праздником было Рождество. За окном вьюга, трескучий мороз. Отец приносил маленькую чахлую елочку, большая и не вошла бы под низкий потолок бывшего «наемного» дома. Моя мама, как моя подруга, всегда была рядом со мной. Мы говорили обо всем. Она, как может только мать, самозабвенно любила меня, и никто не вызывал во мне такого чувства радости и полноты бытия. Отец не прощал моих шалостей и ставил меня «носом в угол». Защищая меня, мама клеила со мной картинки, мастерила наряды к елке. Родственники приносили старые игрушки, сохранившиеся еще с дореволюционных времен. Томительные, упоительные часы и минуты ожидания праздника… Кто может забыть эти минуты детства? Наверное, от них ощущение моего детства облекается в образ праздничной елки. Когда собирались все родственники, двоюродные сестры и я с трепетом ждали звонка в дверь – прихода Деда Мороза. Когда мы стали взрослее, то сразу узнавали в нем тетю Инну, в застегнутом на спине пальто отца и вывернутой наизнанку шапке дяди Коки. Почему-то венчающая елку восьмиконечная рождественская звезда тревожила родственников. Они тщательно закрывали окно занавеской… Ведь советская жизнь проходила под красными лучами сатанинской пентаграммы – Звезды пламенеющего разума. Безжалостно карались те, кто видел в празднике Нового года Рождественскую звезду Спасителя мира.
Бабушка читала мне вслух любимую книгу Сенкевича «В пустынях и дебрях», а я рассматривал многочисленные папки с репродукциями классической живописи, заботливо собранными братом бабушки Кокой Прилуцким, художником, которого родственники называли «князем Мышкиным». Через много-много лет, работая над Достоевским и моим любимым романом «Идиот», я смотрел на сохранившуюся старую фотографию двоюродного деда и поражался, до чего он, в самом деле, похож на князя Мышкина, каким я его себе представлял. Репродукции были маленькие – из немецких календарей об искусстве. Но такие четкие, благородные по тону Рубенс, Ван Дейк, Рембрандт, Тициан, Джорджоне, Боттичелли, Караваджо и другие великие имена сопутствовали моему счастливому петербургскому детству.
Мама покупала мне альбомы для рисования и акварельные краски. Засыпая, я смотрел на желтую круглую печь в углу. Краска облупилась во многих местах, и из-под нее сквозила черная старая покраска. Причудливые очертания пятен были похожи на профиль колдуна, иногда на вздыбленные черные облака, иногда на диковинные деревья, как в Ботаническом саду. На столе лежали любимые игрушки, книги. Одно название их для меня как музыка детства: «Царские дети и их наставники», «Рассказ монет», «Живчик», «Под русским знаменем» – о героях русско-турецкой войны.
Чтобы я скорее засыпал, бабушка пела мне старинные колыбельные, которые, наверное, пела ей мать: «Улетел орел домой, солнце скрылось под горой». Особенно я любил песню о бедном ямщике, о русском удалом крестьянине, выросшем на морозе, о дальних походах «солдатушек-бравых-ребятушек».
Звонок звенит, и тройка мчится,
За нею пыль по столбовой.
На крыльях радости стремится
В дом кровных воин молодой.
Он с ними юношей расстался,
Семнадцать лет в разлуке был.
В чужих краях с врагами дрался,
Царю, Отечеству служил…
Эти песни так же ушли из нашей жизни, как ушел мир доброй, привольной великой России.
В памяти осталось:
Русский я мужик простой,
Вырос на морозе.
Летом в поле и с сохой,
А зимой в извозе.
Мне еще чего желать:
Тройка есть лихая,
Добрая старушка мать,
Жёнка молодая.
Летом косит или жнет,
А когда свободна –
И попляшет и споет
Сколько вам угодно.
Что сегодня поют наши бабушки внукам?
Засыпая, я старался представить себе Бородинское сражение, Илью Муромца, борющегося с Соловьем-разбойником, улыбающегося светлейшего князя Александра Васильевича Суворова, костры, горящие у стен Измаила, и лица суворовских солдат – точь-в-точь как на картине В. И. Сурикова «Переход Суворова через Альпы», которая так поразила мое воображение в Русском музее.
Мое детство было овеяно навсегда ушедшим духом петербургской дворянской семьи.
Уничтожая «социально чуждых», коминтерновские завоеватели не могли и не имели сил сразу уничтожить всех поголовно. Свобода и привольное счастье старой России жило в памяти людей, как и тот великий патриотизм, опираясь на который, Сталин совершил «революцию в революции», когда германские войска молниеносно дошли до Москвы и Ленинграда.