— Промобъекты убрали за стокилометровую зону, стало чище, зеленее, — отвечал словоохотливый водитель. — Может, народу не осталось в конторах сидеть. А дышится-то как!
«Как в Японии прихорашиваются», — с некоторой завистью отметил Луцевич: он пока в гнилой Европе живет…
— Да, кстати, не успел дослушать новости: что там в Японии еще случилось? Про Токио слушал.
— Черт его знает. Трясет и контачит. Будто бы тряхнуло их там, народу много погибло, разрушения. Япония — она и есть Япония.
Толмачеву надоело слушать водителя, он вмешался, желая поставить его на место:
— На Хоккайдо произошло землетрясение силой до восьми баллов. Разрушены города Саппоро и Муроран. Много жертв. И главное — вышел из строя реактор на АЭС.
— Японский Чернобыль? — спросил Луцевич, и водитель перехватил комментарии:
— Похлеще. Хоть реактор получше нашего был. От толчка он, сказывали, в защитную ванну опустился, как в кокон, а ванна-то треснула, утечка большая… А тут еще грунтовые воды выперли от толчков, и соприкасаются они с отравленной водой. У них там все скважины артезианские, так сейчас вообще дело дрянь.
«Вода, вода», — задумался Луцевич, сплетая обрывки информации, но водитель подтолкнул его раздумья:
— А что у вас в Европе с водицей происходит? Якобы гниет она, воду танкерами возят из Норвегии, Финляндии…
— Ах да, — вспомнил Луцевич. — Ухудшается качество питьевой воды не по дням, а на глазах. В Швейцарии еще терпимо, в других странах пьют только фасованную, пищу готовят на привозной. Во Франции и Германии совсем беда: ванны чернеют, никакой чисткой не взять, кожные заболевания начались. Мы пока моемся, — закончил Луцевич с грустным юмором.
Простота сказанного выдавала в нем человека, прошедшего школу выживания в России: толкотню в очередях, вечный дефицит, хождение по кабинетам за дурацкими справками, ущемление гражданских прав. Европа вопила от ужаса — воды нет, вода кончается! — а русский человек стоически воспринимает ниспосланное судьбой. Подумаешь, воды нет… Сосед троячку брал на пару дней и второй месяц не отдает — вот это беда так беда…
— А мы как парились, так и паримся, — продолжал словоохотливый водитель. Толмачев пыхтел от злости.
— А как там болячка ваша? — спросил Луцевич, разумно полагая из слухов узнать что-то новенькое. Вмешался Толмачев:
— Никто толком не знает, — тоном осведомленного человека завел он. Пора внушить профессору о причастности его к большим людям и знакомстве с государственными тайнами. — Но я знаю точно от Воливача: есть обмен по правительственной связи. Из Зоны сообщили, что опыты завершаются, положительный результат есть, как только закончим, сразу дадим знать.
— Что закончим? — не понял Луцевич.
Толмачев важно помедлил:
— Управляем процессом. Сначала они хотят разрешить свои собственные проблемы, лишь потом открыть Зону для входа и выхода.
Луцевич мало что понял. Он хотел разобраться, но вмешался водитель:
— Хотят с приплодом выйти. Как, говорят, первая баба у них забеременеет, так объявляют готовность ноль.
— Но у многих преклонный возраст!
— Значит, молодеют, и опыты продолжаются! — захохотал довольный шуткой водитель. — Мне верный товарищ сказывал: у них там такая потенция, днем и ночью… — с хитрецой посмотрел он через плечо на Толмачева. — В общем, делать детей могут со страшной силой.
Луцевич слушал с интересом. Толмачев — с недовольным видом: ничем не обуздаешь русской простоватости.
— У обитателей Зоны изменилась генная решетка. Соответственно кровообращение и ДНК, — наставительно произнес Толмачев.
— Точно! — поддакнул водитель. У светофора он уточнил: — В клинику едем?
— В клинику, — подтвердил Толмачев страшно недовольным голосом, и водитель не раздумывая махнул на красный свет.
— А, собака! — выругался водитель, резко тормозя.
— Доездился! — съязвил Толмачев.
— Что случилось? — не уловил причины Луцевич.
— Любви не получилось, — ответил водитель зло.
Их нагнал мотоциклист. Луцевич разглядел на шлеме эмблему: галопирующий конь. Мотоциклист, не останавливаясь, шлепнул бумажку на ветровое стекло и поехал дальше.
— Видели? — повернулся водитель к Луцевчу. — Теперь клей казацкий не отодрать. Во че удумали: какой-то клей хитрый составили и клеют квитанцию прямо на ветровое стекло. Штраф нормальный и без волокиты, а клей ничем содрать нельзя со стекла. И надо у них покупать разовый тюбик с антиклеем. Дорогой, собака! А если блямбу не смыл, тебе еще штраф налепят. Вот такое у нас ГАИ, с казачками не поспоришь, да они и не разговаривают. Зато и мозги не компостируют. Езжай себе и езжай. Раньше Москву дивизия взяточников в плену держала, теперь не видно гаишников и не слышно, если, конечно, и тебя не видно, не слышно.
Луцевич с удовольствием засмеялся, а Толмачева передернуло. Так и не довелось ему умно обсудить с ним кое-какие вопросы…
В клинике Луцевичу дали возможность умыться, переодеться и повели в палату Судских. На правах хозяина Толмачев шел первым, но Луцевич придержал его:
— Сергей Алексеевич, позвольте я один.
— Как пожелаете, Олег Викентьевич, — напрочь обиделся он.
Луцевич посмотрел на него ободряюще.
— Не обижайтесь, — наклонился он к Толмачеву. — Мне важно первое впечатление. Я ведь когда-то помещал сюда генерала…
У двери он легонько ущипнул медсестру Сичкину за бочок, и та зарделась от прилива чувств.
«С Богом!» — напутствовал себя Луцевич и шагнул в палату.
За годы, прожитые вдали, он частенько думал о необычном пациенте. Хируг-ювелир, человек эрудированный, Луцевич не слыл набожным, хотя верил в провидение Господне и силу Божью не отрицал, верил в границы реального и мира иного, где существуют другие правила, где есть то, что в этом мире вызывает мистический испуг. Когда он оперировал, ему помогал опыт и всякий раз индивидуальный подход к пациенту. Он ощущал токи живого тела, настраивал себя, как подбирают звучание инструмента под камертон. Им был пациент. Случалось, он отказывался от пациента: не слышал звука. А ему необходимо было услышать звучание в унисон.
В тот год он откликнулся на предложение Гуртового немедленно приехать в Россию. Зубную щетку — в кейс, пару носков, и через три часа он переодевался уже в операционную робу. Судских доставили в клинику с большой потерей крови, закоченевшего, практически не жильца, но Луцевич услышал его камертон, как сигнал эхолота подводной лодки, плывущей слепо в толще воды. Сдвоенный писк и тишина. Писк и тишина… Немедленная операция. Луцевич колдовал над телом. Четыре пули он вылущил из груди и правого предплечья, пятая из подлой очереди вошла в висок и застряла у темечка. Он мог достать ее, пуля не задела жизненных центров мозга, но что-то подтолкнуло его: остановись… За неделю состояние Судских улучшилось, раны затянулись, но в сознание он не приходил. Луцевич готовился к новой операции и опять отказался вторгаться в черепную коробку. Он переругался с Воливачом и Гуртовым, лишь Гречаный понял его. Нельзя! Почему? Не знаю… Но нельзя. И уехал.
Никто другой за Судских не брался. Уезжая, он созвонился с Гречаным: придет время, он лично сделает операцию.
Сейчас Луцевич заново разглядывал Судских. За эти годы он не изменился, будто время услужливо дожидалось его. Судских брили, умывали, делали массажи. Это был уставший спящий человек, никак не живая кукла, лишь тени каких-то снов горько опустили уголки его губ. Луцевич неожиданно позавидовал Судских: где он там блуждает, в каких местах, куда простым смертным путь заказан…
— Ну как вы, Игорь Петрович? — спросил Луцевич, вглядываясь в лицо Судских. — Не пора ли нам пора?
Веки Судских дрогнули.
Луцевич замер.
Ни звука.
Луцевич просмотрел показания приборов: Судских жил, и жил бурной жизнью. И опять Луцевич почувствовал легкую зависть: сам по себе случай уникальный, но сколько найдется пациентов с уникальностью этого генерала?
— Будем вынимать дурочку, Игорь Петрович, — сказал Луцевич. — Вы не против?