Мастер Файнвуд меж тем вел подсчеты на большой грифельной доске, складывая исключительно plaks и bawbies.
– Вот так чудеса, – сказал он наконец, – что бы я ни делал с этими злосчастными цифрами, у меня всякий раз получаются двадцать гиней! Я ничего не имею против этой суммы, ибо за твою отличную работу не жалко заплатить и в три раза дороже, но никто еще никогда не получал двадцати гиней, складывая в столбик исключительно plaks и bawbies, если, конечно, этот столбик не так высок, как тот столб, что зовется колонной мастера Кристофера Рена.[105]
– В самом деле, этого не может быть! – воскликнул я и схватил мел, чтобы проверить его подсчеты, но они были абсолютны точны, за исключением одной крохотной ошибки которую я не стал исправлять, ибо она лишала меня самое большее половинки одной монетки.
– Вот тебе двадцать гиней, – сказал мастер Файнвуд, обняв меня, – мне не составляет труда догадаться, как ты их используешь. Да снизойдет на тебя милость Господня во всех твоих начинаниях!
На этих словах, смахнув слезы, он расстался со мной; я тоже не мог сдержать слез.
Полчаса спустя я уже был в порту и оплатил проезд на большом корабле «Царица Савская», который, как и сулила афиша, представлял собою судно самой необыкновенной конструкции. Двадцать четыре трубы, подобные тем, какими снабжены пароходы, но гораздо выше, располагались по обеим сторонам его корпуса и, казалось, были призваны приводить в движение столько же пар колес, которые простой, но хитрый механизм заставлял вращаться в любую сторону. На двадцати четырех мачтах, сделанных из дерева легкого, но такого прочного, что, если верить рассказам, сломать его представлялось решительно невозможным, были укреплены паруса: скроенные наподобие птичьих крыльев, они, благодаря реям, изготовленным из гибкого и послушного металла, распускались, надувались на ветру, парили, как ястребы, реяли, как ласточки, и убирались с чрезвычайной легкостью, по мановению руки ребенка, – и все это за счет снастей из золотой проволоки; к марсам были привязаны десятки аэростатов, готовых при необходимости поднять судно в воздух' или устремить по воде. За кормой на высоких, винтообразно изогнутых подставках возвышалось, наподобие заднего сиденья ландо, объемистое устройство, совершенно подавлявшее сам корабль своею мощью: все оно было испещрено огромными отверстиями, смотревшими на паруса. Я узнал, что именно там находились опытные физики, вычислявшие румбы и заставлявшие корабль лететь по волнам океана со скоростью снаряда. Меня удивило, что кораблестроение сделало такие успехи, о которых, однако, никто ничего не знает; впрочем, знаменитому Джеймсу Уатту[106] – Стевину из Гринока – и за тысячу лет не удалось бы выдумать ничего подобного.
Физиономия капитана сразу поразила меня, так как показалась мне чем-то похожей на лицо того беззаботного мореплавателя, который год назад в устье Клайда лишился и экипажа и груза, не успев ни вытряхнуть трубку, ни взглянуть на штурвал; впрочем, капитан «Царицы Савской» впервые бросил якорь в западных водах.
Я сказал вам, что у меня оставалась одна гинея и что я дал мастеру Файнвуду слово поужинать в трактире «Каледония». Хотя «Царица Савская» должна была отплыть лишь назавтра в полдень, меня мало привлекала возможность покутить и поспать допоздна, ибо за годы рабочей жизни я отвык от подобного времяпрепровождения, и я собирался заказать у мистрис Спикер просто-напросто две селедки из озера Лон и бутылку эля или слабого пива, но хозяйка трактира бросилась из буфетной мне навстречу с распростертыми объятиями, крича;
– Поторопитесь, разумник Мишель, иначе ваша куропатка подгорит, а портвейн нагреется! Досточтимый мастер Файнвуд заказал все это для вас еще утром, а в придачу прекрасную кровать с пуховой периной! Наши девчонки вот уже целый час, как надрываются: «Где же господин Мишель, отчего он позволяет подгореть самой восхитительной горной ptarmigan,[107] какую когда-либо ощипывали в низине? Он, должно быть, заблудился, бродя по берегу моря с какой-нибудь ирландской книжкой в руках, а может быть, он грезит о принцессе Билкис, которую, говорят, считает своей невестой». О! я всегда предсказывала, господин Мишель, что вы далеко пойдете! А мастер Файнвуд, бедняга, совсем лишился ума, если предпочел выдать своих дочек за этих жалких шестерых помещиков, хотя вы пришлись бы любой из них куда более кстати, особенно Анне, блондинке, которая, стоит упомянуть о вас, всегда плачет!.. Увы, Мишель, я имею право говорить об этом!.. Анна – моя крестница, я ее люблю, как мать, и я то и дело говорила мастеру Файнвуду: «Отчего вы не выдадите Анну за Мишеля, ведь она его любит?» А знаете, что он мне на это отвечал? Только качал головой и отводил глаза. «Конечно, – говорила я ему, – Мишель – парень со странностями, но зато такой скромный, такой честный, такой работящий!..»
– Довольно, довольно! – сказал я, пожав мистрис Спикер руку. – Не позволяйте подгореть самой восхитительной горной ptarmigan, какую когда-либо ощипывали в низине!..
С этими словами я уселся за стол и, улучив минутку, взглянул на портрет Билкис. Она смеялась. Я уже говорил вам, что перемены в выражении ее лица, которые я, как мне казалось, различал совершенно ясно, всегда совпадали с движениями моей души. «Должно быть, – подумал я, – у Билкис есть какой-то тайный повод для веселья, касающийся меня; быть может, она предчувствует, что, совершив это рискованное путешествие, я наконец отыщу своих родных. Кто знает, может быть, мне суждено и счастье увидеть саму Билкис – ведь невозможно, чтобы черты столь совершенные были не чем иным, как плодом каприза художника! Не мог же Бог уступить человеку самое прекрасное преимущество творца! А если эти черты принадлежат принцессе давно ушедших времен, как полагает мастер Файнвуд, – например, той Билкис, что некогда была царицей Савской, или Фее Хлебных Крошек, – ну что ж, разве блаженство, какое дарует мне эта иллюзия, недостаточно сильно и недостаточно чисто, чтобы вознаградить меня за утрату иных радостей, омраченных ревностью, ослабленных обладанием, пребывающих в абсолютной зависимости от неумолимого бега времени? Что мне эти мимолетные прелести жизни, которые время иссушает и разрушает, заставляя их недолговечные цветы осыпаться при первом же дуновении ветра, при первом же наступлении жары?… Что они мне, чье сердце, мучимое потребностью в вечном блаженстве, разбилось бы от отчаяния, заметив малейшее отклонение от идеального образца красоты, верности и любви, который вынес я из грез, в тысячу раз более сладких, чем явь! Лишь этому портрету под силу насытить мое сердце, насытить его навсегда! Пусть же все красавицы земли явятся пленять меня – я не обращу на них ни малейшего внимания, ибо счастливая судьба даровала мне возлюбленную, которая пребудет вечно неизменной!
Тут я уронил голову на руки, объятый теми смутными мыслями, какие обычно посещают меня после сильных потрясений; полагаю, впрочем, что так случается со всеми людьми, поглощенными мыслью глубокой и страстной.
Легкий шум, послышавшийся рядом со мной, заставил меня открыть глаза, и я увидел, что это мистрис Спикер принесла мне ужин.
– Поздравляю вас, Мишель, – сказала она, ставя передо мной две порции белой куропатки с эстрагоном и две бутылки портвейна, – для вас это большая честь: господин бальи острова Мэн, приехавший в Гринок для того, чтобы обратить в банковские билеты собранные им налоги, желает отужинать в вашем обществе и побеседовать с вами, ибо много слышал о вашей учености и о скромности вашего нрава.
Я поспешил встать и поздороваться с бальи острова Мэн, имевшим вид чрезвычайно представительный и обладавшим наряду с величавыми повадками, к каким приучает высокая должность, обходительными манерами, какие приняты в изысканном обществе. Удивило меня сверх меры лишь то обстоятельство, что на плечах у него покоилась голова великолепного датского дога, причем из всех многочисленных гостей мистрис Спикер никто, кроме меня, не обращал на это ни малейшего внимания. Обстоятельстве это привело меня в смущение, ибо я не знал, на каком языке говорить с бальи, а сам поначалу очень плохо понимал его язык, который заключался в негромком, но весьма внушительном потявкивании, сопровождавшемся весьма выразительной жестикуляцией. Бесспорно, однако, что он понимал меня превосходно и что не прошло и получаса, как я уже изумлялся чистоте его выговора и изысканной тонкости его суждений так же сильно, как изумлялся поначалу необычности его облика. Тот, кому выпало счастье побеседовать в свое удовольствие с таким благовоспитанным датским догом, как бальи острова Мэн, никогда не возьмет в толк, зачем люди тратят время на чтение словарей.