Мое бедственное положение довело до отчаяния и мой разум: я готов был почти на всякую мерзость, лишь бы как-нибудь выпутаться. Я стал серьезно помышлять даже о самоубийстве и, наверное, решился бы на него, если бы меня не удержал один еще более постыдный, хотя, может быть, и менее греховный замысел.
Тут рассказчик помолчал несколько мгновений и потом воскликнул:
— Сколько лет прошло уже с тех пор, но время не смыло постыдности этого поступка, и я не могу рассказывать о нем без краски на лице!
Джонс попросил его пропустить неприятные для него подробности, но Партридж горячо воспротивился:
— Нет, пожалуйста, рассказывайте, сэр! Я готов скорее отказаться от всего остального. Клянусь спасением моей души, я никому ни слова не передам!
Джонс собирался уже сделать ему замечание, но незнакомец предупредил его, возобновив рассказ:
— Я жил с одним однокашником, скромным и бережливым молодым человеком, скопившим, несмотря на небольшое содержание, свыше сорока гиней, которые, как мне было известно, он держал у себя в письменном столе. И вот я однажды воспользовался случаем, вытащил у него во время сна из кармана штанов ключ и овладел всем его богатством, после чего положил ключ обратно в карман и притворился спящим, хотя на самом деле пролежал, не смыкая глаз, до тех пор, пока товарищ мой встал и начал молиться — занятие, от которого я давно уже отвык.
Своей крайней осторожностью робкий вор часто выдает себя там, где вор дерзкий благополучно минует опасности. Так случилось и со мной: если бы я смело взломал письменный стол моего сожителя, ему, может быть, не пришло бы даже в голову заподозрить меня; но так как было очевидно, что вор воспользовался его ключом, то товарищ мой, обнаружив пропажу, ни минуты не сомневался, что деньги его похищены мной. Однако, будучи характера боязливого и значительно уступая мне в физической силе, а также, кажется, в храбрости, он не посмел уличить меня в глаза, из опасения неприятных телесных последствий, к которым это могло бы привести. Он немедленно отправился к вице-канцлеру и, показав под присягой, что его обокрали и при каких обстоятельствах это случилось, без труда добился приказа о взятии под стражу человека, пользовавшегося теперь такой дурной славой во всем университете.
К счастью, я провел следующую ночь вне колледжа, потому что провожал в коляске одну молодую даму в Витни, где мы и заночевали, а утром, когда мы возвращались в Оксфорд, встретил одного старого приятеля, который передал известие, заставившее меня повернуть лошадь на другую дорогу.
— Простите, сэр, — прервал его Партридж, — он сказал вам что-нибудь о приказе арестовать вас?
Но Джонс попросил рассказчика не обращать внимания на неуместные вопросы его спутника, и старик продолжал:
— О возвращении в Оксфорд нечего было и думать, и первая мысль, которая напрашивалась сама собой, была — ехать в Лондон. Я сообщил об этом намерении моей спутнице; она сначала запротестовала, но когда я показал ей мои богатства, немедленно согласилась. Мы выехали полями на большую сайренчестерскую дорогу и гнали так, что на следующий день к вечеру были уже в Лондоне.
Если вы примете во внимание место, где я теперь оказался, и общество, в котором находился, то, думаю, легко себе представите, как быстро испарились деньги, которыми я так преступно завладел.
Я был доведен до гораздо большей крайности, чем раньше: отказывал себе в удовлетворении самых необходимых жизненных потребностей; но что делало мое положение еще более мучительным, так это то, что моя спутница, в которую я теперь влюбился без памяти, принуждена была терпеть те же лишения. Видеть любимую женщину в нужде, не быть в состоянии помочь ей и в то же время помнить, что ты сам довел ее до этого положения, — это такая пытка, ужасов которой не может вообразить тот, кто ее не испытал.
— Верю всей душой и жалею вас от всего сердца! — воскликнул Джонс; он прошелся несколько раз неровными шагами по комнате, извинился и сел на свое место, проговорив — Благодарю бога, что меня это миновало!
— Это обстоятельство, — продолжал хозяин, — до такой степени усилило ужас моего положения, что оно стало решительно невыносимо. Мне было бы гораздо легче переносить самые жестокие лишения, даже голод и жажду, чем оставлять без удовлетворения малейшие прихоти женщины, которую я полюбил так страстно, что твердо решил на ней жениться, хотя и знал, что она была любовницей половины моих знакомых. Но доброе создание не пожелало дать свое согласие на шаг, за который свет сурово осудил бы меня. Должно быть, пожалев меня за то, что я так из-за нее мучаюсь, она решила положить конец моим страданиям. Скоро нашла она способ облегчить мое тягостное и затруднительное положение: покамест я ломал голову, прикидывая и так и этак, какое бы удовольствие ей доставить, она очень любезно… выдала меня одному из своих прежних оксфордских любовников, заботами и усердием которого я был немедленно арестован и посажен в тюрьму.
Здесь впервые начал я серьезно размышлять о промахах, совершенных мной в жизни, о моих проступках, о несчастьях, навлеченных на себя, и о горе, причиненном лучшему из отцов. И когда ко всему этому присоединилась мысль о предательстве моей любовницы, то на душе стало так тошно, что жизнь утратила для меня всякую привлекательность и я встретил бы смерть, как лучшего друга, если бы она не сопровождалась позором.
Пришло время судебной сессии, и по закону habeas corpus[200] я был переведен в Оксфорд, где ждал неминуемого изобличения и приговора; но, к великому моему удивлению, никто не выступил против меня с обвинением, и в конце сессии я был освобожден вследствие неявки истца. Мой сожитель уехал из Оксфорда и, то ли вследствие лени, то ли по каким-либо другим соображениям, не пожелал утруждать себя дальнейшими хлопотами по этому делу.
— Должно быть, не захотел брать на свою совесть вашу кровь, — сказал Партридж, — и он был прав. Если бы кого-нибудь повесили по моей жалобе, я после этого ни за что не решился бы спать один из страха увидеть покойника.
— Право, не знаю, Партридж, — сказал Джонс, — чего в тебе больше: храбрости или ума.
— Можете смеяться надо мной, сэр, если вам угодно, — отвечал Партридж, — однако, если вы выслушаете одну маленькую, но совершенно правдивую историю, которую я могу вам рассказать, то перемените ваше мнение. В приходе, где я родился…
Тут Джонс хотел было оборвать его, но незнакомец попросил позволить ему рассказать эту историю, обещая тем временем припомнить остающуюся часть своей собственной. Тогда Партридж продолжал:
— В приходе, где я родился, жил фермер по прозванию Брайдл; у него был сын Френсис, юноша, подававший большие надежды; я учился с ним в грамматической школе, где, помню, он дошел до «Посланий» Овидия и мог иногда перевести строчки три подряд, не заглядывая в словарь. Помимо всего этого, он был прекрасный парень, никогда не пропускал церковной службы по воскресеньям и считался одним из лучших певчих в приходе.
Любил, правда, иной раз выпить лишнее, только этот грех за ним и водился.
— Хорошо. А где же покойник? — спросил Джонс.
— Не беспокойтесь, сэр, сейчас к нему перейду, — отвечал Партридж. — Надо вам знать, что у фермера Брайдла пропала кобыла, гнедая, насколько мне помнится; вскоре потом молодому Френсису случилось быть на ярмарке в Гиндоне — это было, кажется в… нет, дня не могу припомнить; ну, да все равно, — только вдруг он видит: едет на отцовской кобыле какой-то человек. Франк крикнул тотчас же: «Держи вора!» Так как дело происходило в самой середине ярмарки, то, вы понимаете, молодчику невозможно было удрать. Его схватили и привели к судье; судьей был, помню, Виллауби из Нойля, добрый, почтенный джентльмен; он посадил его в тюрьму, а с Франка взял письменное обязательство явиться в суд присяжных. Наконец приехал открыть заседание старший судья Пейдж, и в суд приводят арестованного и Франка в качестве свидетеля. Ей-богу, никогда не забуду, с каким выражением судья спросил его, что он может сказать против арестованного.