Урусов в первый раз говорил с Ниной Васильевной о нас с Машей. Он одинаково восхищался нашими тонкими лицами — «как из кости точеные», — сказал он, нашими «целомудренными движениями», когда мы танцуем, и при этом «умственным оживлением», «литературным вкусом»…
«Вы с Марией Алексеевной одержали сегодня много побед. Сколько у вас трофеев», — сказал он мне, разглядывая ленточки с бубенцами, которыми была унизана моя левая рука от плеча до кисти. Я правой рукой смахнула их с руки, и они, звеня, упали под ноги к Урусову. Урусов не успел помешать мне сделать это. Вместе с ленточками с моей руки спустилась длинная перчатка. Урусов нагнулся под стол, приподняв скатерть, и приник долгим поцелуем к моей обнаженной руке. И потом, выпрямившись, посмотрел на меня молча. И в этом взгляде были и восхищение, и благодарность, и любовь. Да, я теперь не сомневаюсь, — любовь.
Александр Иванович был на большом подъеме за этим ужином. За нашим столом все прислушивались к нему, так он был остроумен, блестящ, весел… и счастлив не менее, чем я. Это я чувствовала.
На другой день он уехал за границу к матери, которая, к счастью, поправлялась. Вернулся через Париж, где он не задерживался, как обыкновенно. Привез нам всем оттуда сувениры. Меня он засыпал подарками. Полное собрание сочинений Бодлера, только что вышедшую «Орлеанскую деву» Анатоля Франса и громадную коробку почтовой бумаги с моей монограммой, сделанной по его рисунку. Он писал мне об этом: «Твердо стоит черное „А“, вокруг него легко обвивается своевольное красное „Е“…»
Эта зима была последним годом моего счастья. Летом мы вообще мало видались с Урусовым. Он недавно купил себе именьице в Бронницах, где с большим увлечением налаживал хозяйство, из которого мечтал «не хуже Бувара и Пекюше{60} извлекать доходы». Мы жили в те годы на даче в Быкове по той же рязанской дороге, что и он. Урусов изредка наезжал к нам в Быково на несколько часов. Пол-лета мы проводили в Курской губернии у Евреиновых, куда я тщетно звала его приехать.
Даже когда в Судже был поставлен памятник Щепкину — в день его юбилея — и Урусов должен был, как ближайший друг семьи Щепкиных, участвовать в празднествах по этому случаю и остановиться в имении у Евреиновых, где я его ждала, он не приехал, так как заболел воспалением уха. Лежал в Москве, а потом уехал к себе в имение Марьинку.
Но на даче мы совсем не бывали вдвоем, и его заезды только волновали и раздражали меня. Он очень много говорил о своем маленьком хозяйстве, о том, какие деревья насажал, как увеличил огород, сколько молока дают его коровы, как Мари успешно и много работает. И из его слов можно было заключить, что он все время с Мари, что он неохотно уезжает из Марьинки куда бы то ни было. «Вам все это неинтересно, Екатерина Алексеевна?» — спрашивал он. «Да, очень скучно, я ненавижу хозяйство», — отвечала я резко. «Как жаль!»
Как-то раз, когда я собиралась ехать в город будто бы по делу, я написала ему, просила приехать в Брюсовский, чтобы нам повидаться.
Была страшная жара. Дом наш был совсем пустой, окна замазаны белой краской, мебель — в чехлах. Я ждала его, ходила по комнатам в страшном возбуждении. Увидев себя неожиданно в зеркале, я удивилась, как я красива. На моем смуглом лице горел румянец, глаза лихорадочно блестели. Я радовалась, что он увидит меня такой и в его любимом желтом платье.
Наконец-то я дождалась его. Но Александр Иванович был какой-то странный, молчаливый. «Почему вы приехали в город?» — спросил он меня, как только мы поздоровались. «Чтобы вас видеть». — «А дома знают, что я буду у вас?» — «Конечно, нет. Никто не знает и не узнает». — «А может быть, будет лучше сказать, что мы виделись. Вот, кстати, я завез для Александры Алексеевны книгу». — «Как хотите, только я не понимаю зачем». У Александра Ивановича было скучающее лицо, и он вяло начал что-то рассказывать. Мой восторг сразу погас. Он отошел от меня в конец комнаты. «Отчего вы не сядете?» — спросила я, пододвигая ему кресло. «Мне скоро надо ехать», — и он посмотрел на часы. «Как! ведь вы только что вошли!» — воскликнула я, действительно удивленная его тоном. Он молчал. Я не понимала, что с ним. Что ему не нравится, чем он недоволен? Мной? Но чем, почему? — спрашивала я себя, теряясь в догадках. «Александр Иванович, какой вы странный! Почему вы сегодня такой?» — спросила я упавшим голосом. «Потому, — медленно начал Урусов, — что я старик, и еще потому, что ваша сияющая молодость и красота лишают меня рассудка… А мне надо быть рассудительным за нас обоих. Вы неразумны, милая Катя», — назвал он меня по имени в первый и последний раз. «Вам это неприятно?» — дрожащим голосом спросила я. «Как мне что-нибудь может быть неприятно в вас?» И опять наступила долгая пауза. Мы стояли в разных углах комнаты. «С каким поездом вы едете?» — спросила я, чтобы прервать мучительное молчание. «С пятичасовым, — сказал он. — А вы?» — «Я тоже, мы поедем вместе, нам ведь по дороге или нет?» — пыталась я шутить. «Отлично, — сказал он, — я буду в третьем вагоне от конца и там буду вас ждать». Он без особой нежности поцеловал мне руку и ушел. Что с ним? — спрашивала я себя, заливаясь слезами, как только осталась одна. Я так много ждала от этого свидания, так радостно к нему готовилась…
Он ждал около вагона, заботливо усадил меня против себя на место, которое заранее приготовил. Теперь он смотрел своим обычным нежным, внимательным взглядом, которым так избаловал меня. «Он теперь мой, — подумала я, — сейчас он объяснит мне, что с ним было». Но он заговорил под шум говора и стук колес о том, как он «увидел» меня в первый раз. Это было в первый год нашего знакомства, летом, когда он посетил нас на даче.
Мы играли в теннис на площадке в парке. Увидев его издали идущим с Сашей, я бросила ракетку, побежала к ним навстречу и пошла рядом с ним. До нас донеслись негодующие крики молодежи, звавшей меня доиграть партию. Но я не обращала на них внимания. Я внимательно слушала, что Урусов рассказывал сестре. Он никак не может засесть за статью о Бодлере, которую он обещал во французский журнал, — у него так много других дел… Было уже темно, он не видал моего лица, но его поразил мой голос, горячность, с которой я сказала, что надо бросить все дела и писать о Бодлере, это важнее всего. «Что этой девушке с черными глазами Бодлер и что я ей?» — подумал Урусов по дороге от нас. Вернувшись домой, он раскрыл свои записки и на другой день засел за статью о Бодлере.
Когда уже поздней осенью мы увидались с ним, его опять поразило, что я тотчас спросила, работал ли он над Бодлером? И показала ему сравнительную таблицу одинаковых мыслей и образов, встречающихся у Бодлера в стихотворениях и поэмах в прозе. Урусов как-то мельком упомянул при мне, что интересно было бы сделать это. И я сделала это для него.
Я отлично помнила также, как взволнованно он посмотрел на меня, когда я предложила ему взять эту таблицу. «Если она вам пригодится, — сказали вы мне тогда. — Это было у вас в гостиной, когда я читал у вас в первый раз „Цветы зла“». — «Неужели вы помните?» — «Да, я помню все, что вы говорили, и еще больше — то, что говорили ваши глаза».
Мы подъезжали к нашей станции. «Передайте всем вашим мой поклон. И книгу Александре Алексеевне. Скажите, что мы ехали вместе. Я скоро у вас буду», — говорил он мне в окно, когда я вышла на станции.
Но приехал он к нам не скоро. И осенью, когда мы вернулись в Москву, он бывал у нас все реже и совсем перестал меня выделять среди других.
Правда, он в эту зиму много хворал. Его припадки невралгии разыгрывались все чаще, он страдал от них все больше и спасался, впрыскивая себе морфий. «Чудовище держит меня в своих когтях вторые сутки, и я не могу приехать даже к вам…» — писал он мне.
Однажды, когда он сидел вечером у нас, у него начались боли. Видно было, что они нестерпимы. Он еле спустился вниз к брату в комнату. Лицо его стало землисто-серым, под глазами выступили черные пятна, он сидел в кресле, держась за ручки, и стонал, едва сдерживая крики. Я страшно испугалась. «Уйдите, — еле выговорил он, — оставьте меня одного». Мы встали с братом за дверью. Минут через десять мы услыхали, что Урусов задвигался. Мы постучали к нему. Александр Иванович сидел приосанившись в кресле и смотрел возбужденно, даже весело. В комнате стоял какой-то тяжелый сладкий запах. «De Baudelaire» [109],— сказал он. «О благой, тончайший и всесильный яд. Ну вот, я спасен на час-другой, могу теперь добраться домой». И он просил брата послать для него за извозчиком. «Да не смотрите так жалостливо, добрейшая Екатерина Алексеевна. Я должен внушать вам отвращение. Видите, какая я развалина. Беги развалин, как сказал кто-то». — «Не говорите так, — умоляла я его, — мне вас так жаль». Я села рядом и робко положила руку на его руку. «Мне так хотелось бы вам помочь». — «Нет, роль сиделки не для вас, она предназначена для бедной Мари, — сказал он со вздохом, — поеду к ней». — «А когда я увижу вас? Не могу ли я приехать к вам?» Он не ответил мне, а произнес стих из Бодлера: