* * *
Койре-Габайл — вот ее гэльское[15] имя. Попробуйте произнести. Просто язык сломаешь. Но у них вообще странный язык, по крайней мере для английского уха. Все эти гортанные звуки, похожие на музыку. Речь, что мчится, как дикая река. Сассенах. Так называли меня в Гленко. «Так на гэлике будет „англичанин“, — вот что сказал Аласдер. — Ведь ты же англичанка, верно?» Да, верно, я англичанка. Вначале все они бросали это слово как проклятие. Но позже произносили его так, словно оно обрело значимость. Их тон стал более мягким. Они склоняли головы набок, произнося: «Сассенах…»
Койре-Габайл.
Укромная лощина.
Но скоро я стала считать ее своей. В ее восточной части я обнаружила нагромождение высоких камней в форме полукруга, нечто вроде комнаты, где я могла вертеться, и стоять, и вытягиваться в длину на полу, так что я улыбнулась и все поняла. День за днем я мастерила там укрытие. С помощью дирка срезала дерн и вереск. Я знала, что коровьи лепешки довольно прочны, когда высохнут, а потому, используя юбку как корзину, перетаскивала их в подоле и водружала на камни. Я сделала крышу, как научили меня болотники год назад. Ведь стены уже были. Они не смердели — всего лишь легкий коровий запах, который никогда не досаждал мне. Большинство мест так пахнут.
Я залезла на склон и взглянула вниз. Увидела дело рук своих с высоты и сказала себе: «Вот он — мой дом».
Я нашла пару травок во впадинах на склоне, а в долине — свежий торфяной раскоп. Рядом сохли аккуратно сложенные куски торфа. Я огляделась вокруг, прежде чем взять пару. Мне, как любому человеку, требовалось топливо. Нужно было готовить еду и чем-то согреваться.
Это был хороший дом. В нем даже было окно из дерна, который я могла скатывать вверх и вниз, как мне хотелось. Один участок крыши я оставила очень тонким, почти непокрытым, так что дым выходил наружу и не норовил меня задушить, но все же я позаботилась о том, чтобы туда не мог проникнуть дождь. Я сама сделала свой дом и была горда этим.
— Поглядите, — сказала я коровам, когда закончила.
Они не разделяли моей радости.
— Здесь я буду счастлива.
И уселась на свой пол, скрестив ноги, под тростниковой крышей, а снаружи моросил дождь, мокли коровы и скалы. А когда стало слишком темно, чтобы все это видеть, я слушала шум капель.
В тот день, когда хрустящие листья в медленном танце опадали с деревьев, я нашла самку оленя на уступе южного холма — мертвую и свежую, даже еще теплую. Я почувствовала печаль, увидев ее со стрелой, торчащей в боку, но что делать, надо ее как-то использовать. Очень осторожно я сняла с нее шкуру. Срезала ее ножом, и это было очень неприятным занятием. Грустным и кровавым. Но она уже мертва, и ее смерть стала бы еще печальнее, если бы ничему не послужила. Так что я уволокла к себе шкуру. Я сушила ее несколько дней на раннем осеннем солнце, а потом застелила ею пол.
Я взяла и немного мяса. Ровно столько, сколько мне было нужно. Я ведь уже много недель не ела мяса. Я зажарила его, приправила ежевикой и наелась до отвала.
И вспомнила про Кору.
Я много думала о Коре в те дни. Возможно, потому, что уже не бежала, или потому, что у меня был дом, в котором жила только я, а может, тепло и хорошая еда пробудили что-то во мне, не знаю точно. Но я думала о ней на склонах холма. Через год после того, как Кора закачалась на веревке, я разрыдалась. Наконец-то я оплакала ее уход. Сидела на земле рядом с камнем, заросшим лишайником, и горевала о ней. Я плакала о ее смерти и о ее жизни, что прервалась так грубо, закончилась чересчур быстро. Я плакала обо всех других, что ушли так же, как она.
Я плакала и о своей кобыле. В своей хижине вспоминала ее бархатные ноздри, щетинистый подбородок, глаза. Моя скорбь очень громко выплеснулась наружу, и я утиралась ладонью. А в последовавшей затем тишине я улыбалась, потому что думала о жизни, а не о смерти. О ее наполненной звонким ржанием жизни, в которой были болота и спелые груши, и о том, как мне повезло, что я знала ее, что я разделила с ней жизнь.
Первые дни моей жизни в долине. Дни, полные спокойствия.
Исцелялась ли я тогда? Думаю, да. Я закрывала за собой дверь в прошлое, потому что многое ждало меня впереди. Слишком многое предстояло.
* * *
Вы смотрите на меня так печально. Почему печально? Поглядите, что я нашла. Поглядите, где я жила и какое место называла домом. Идите в Гленко. Встаньте среди вершин, и вы поймете, каким щедрым даром была та жизнь. Каким щедрым даром был путь, указанный коровами. У меня было молоко, и огонь, и ложе из оленьей шкуры, чтобы спать на ней. И если я выкрикивала свое имя, скалы возвращали его мне. «Корраг!» — кричали совы.
Одинокая? Я?
Я никогда не была одинока, но всегда была одна. Такими нас делает слово «ведьма». Бывали ли моменты, когда я не испытывала чувства покинутости? Ведь по большей части моя жизнь была одинокой. Но когда смотришь на истинную красоту природы, тоска немного ослабевает; когда видишь закаты и зимний свет, говоришь про себя: «Я не одна», потому что ощущаешь окружающую красоту. Правда, иногда от нее становится хуже. Когда тебе нужно, чтобы рядом был еще кто-то, это бывает настоящим мучением. Иногда ты смотришь на красоту природы и думаешь: «Все же это не так восхитительно, как быть с людьми».
Бедность? Вы думаете, в Гленко я была бедна? Вовсе нет. Дело не в деньгах; когда деньги делали человека по-настоящему богатым? Люди наполняют свою жизнь привилегиями, словно только это и имеет значение, словно счастье кроется в звоне монет. Словно мир природы и наше место в нем гораздо менее важно, чем набитый кошель или титул вроде графа или герцога. Наверное, для них так оно и есть. Но это не мой путь. Богаче всего я была, когда сидела, скрестив ноги, посреди поздних цветов наперстянки и смотрела, как пухлая пчела живет своей жизнью. Она залезала в каждый цветок, так что виднелась только задняя часть и слышалось приглушенное жужжание, а когда она медленно выползала назад с громким гудением, ее крылья были измазаны пыльцой. Она перелетала от цветка к цветку, а я часами наблюдала и думала, что эта деловитая пчела делает меня богаче, чем пригоршня золота.
Бедная? Нет, не бедная. Одинокая? Немного.
И все-таки в этом месте было волшебство, уж поверьте.
Я чувствовала его во всем. В каждом камне, который скользил под пятками, в каждой капле дождя. Теперь у меня было время. Время, которое до сих пор было тонким и хрупким, как паутина, колеблемая ветром. Моя вторая жизнь звенела в ушах: «Вперед! Вперед!» И разве у меня было время, чтобы лежать на животе и смотреть, как улитка ползет по листу, оставляя светящийся лунным светом след? Никогда. Я бежала слишком быстро. Через топкие дикие земли я мчалась на тяжело храпящей кобыле и короткие привалы тоже проводила с ней, вытаскивая колючки из хвоста. Никаких улиток. Я не сидела час за часом под дождем, глядя, как сердцевина листа превращается в сверкающее озерцо.
Мне никогда не нравилось слово «ведьма». Но если я и заслуживала этого названия, то, может быть, лишь в ту пору. Когда мои волосы развевались по ветру, когда я стояла на вершине и бродила по лесу, где росли грибы. Я смотрела на облака и видела оленей, а у водопада, в котором я мылась, я проводила долгие часы, сидела там целыми вечерами, глядя, как осенние листья падают и начинают путь к морю. Они сталкивались и кружились в воде. Однажды я произнесла: «Волшебство». В расщелине, что вела в мою лощину, я остановилась. Ветер шелестел в березах, и казалось, будто они говорят. Если бы они могли говорить, то сказали бы: «Волшебство здесь».
Я находила его везде. Я взбиралась на вершины и сидела там, глядя вокруг; так королева может обозревать свое королевство и думать: «Это хорошо». Это было очень хорошо. Так я изучала форму долины. Видела, какая она длинная и узкая и как высоки окружающие горы. Если я переводила взгляд на запад, то могла полюбоваться на сверкающее море. Я изучила и цвет долины тоже — красновато-коричневый, цвет старых папоротников. Листья отсвечивали полосками меди. Многие часы я провела, просто сидя на какой-нибудь вершине.