— Здравствуйте! — сказал он, протягивая руку.
Это был его дядя Эдвард. Он походил на насекомое, из которого выели всю плоть, оставив только крылышки и хитиновую оболочку.
— Очень рад видеть, что ты вернулся, Норт, — сказал Эдвард и тепло пожал ему руку. — Очень рад, — повторил он.
Он был застенчив. Он был тощ и худосочен. Его лицо как будто вырезали с помощью множества тонких инструментов, или — как будто оставили на улице зимней ночью и оно замерзло. Он откидывал голову назад, как закусивший удила конь; но он был старый конь, голубоглазый конь, давно привыкший к удилам. Он двигался, повинуясь привычке, а не чувству. Интересно, чем он занимался все эти годы? — подумал Норт, когда они стояли, оглядывая друг друга. Издавал Софокла? А что случится, если однажды окажется, что весь Софокл уже издан? Что они будут делать, эти выеденные, пустотелые старики?
— Ты возмужал, — сказал Эдвард, осмотрев его с ног до головы. — Возмужал.
В его манере было едва заметное почтение. Эдвард, ученый, отдавал дань Норту, солдату. На нем есть какая-то печать избранности, подумал Норт; значит, все-таки удалось что-то сберечь.
— Пойдем сядем? — предложил Эдвард, словно хотел серьезно обсудить с Нортом какие-то интересные темы. Они стали искать тихое место. Он-то не транжирил свое время на беседы с дряхлыми сеттерами и пальбу из ружья, подумал Норт, оглядываясь в поисках спокойного пристанища, где они могли бы посидеть и поговорить. Но свободными оказались только два конторских стула в углу около Элинор.
Она увидела их и вскрикнула:
— Ой, Эдвард! Я же хотела тебя о чем-то спросить…
Какое облегчение, что назревавшую беседу с директором школы отменила эта импульсивная глуповатая старушка. Она держала перед собой носовой платок.
— Я завязала узелок, — сказала она. Действительно, на платке был узел. — Зачем же я его завязала? — Элинор подняла глаза.
— Завязывать узелки — похвальная привычка, — произнес Эдвард в своей учтивой манере, четко выговаривая каждое слово, и несколько деревянно опустился на стул рядом с сестрой. — Но при этом рекомендуется…
Что мне в нем нравится, подумал Норт, садясь на второй стул, так это обыкновение не договаривать вторую половину фразы.
— Он должен был мне напомнить… — Элинор запустила руку в свои густые седые волосы и замолчала. Что позволяет ему быть таким спокойным, словно вырезанным из камня? — подумал Норт, искоса взглянув на Эдварда, который с удивительной невозмутимостью ждал, пока его сестра вспомнит, зачем она завязала узел на носовом платке. В нем было что-то законченное, хотя фразы он не договаривал; нечто навсегда установленное и скрепленное печатью. Его не волнуют ни политика, ни деньги, подумал Норт. Может быть, это благодаря тому, что он имеет дело с поэзией, с прошлым? Но Эдвард улыбнулся сестре.
— Ну что, Нелл? — спросил он.
Улыбка была спокойная, терпеливая.
Норт решил начать разговор, потому что Элинор по-прежнему размышляла над своим узелком.
— На мысе Доброй Надежды я встретил человека, который оказался большим вашим почитателем, дядя Эдвард, — сказал он и сразу же вспомнил фамилию: — Арбатнот.
— Р. К.? — спросил Эдвард. Он поднес руку к голове и улыбнулся. Ему было приятно. Он тщеславен и чувствителен, он — Норт еще раз взглянул на него, чтобы дополнить образ, — признан. Покрыт блестящим лаком, который носят на себе те, кто облечен властью. Ведь он теперь кто? — Норт не мог вспомнить. Профессор? Преподаватель? Он неразрывно связан со своим положением, от которого никогда не может отвлечься. А этот Арбатнот Р. К. с чувством сообщил Норту, что он обязан Эдварду большим, чем кому бы то ни было.
— Он сказал, что обязан вам большим, чем кому бы то ни было, — произнес Норт вслух.
Эдвард никак не ответил на комплимент, но слова доставили ему удовольствие. У него была привычка, которую Норт помнил: подносить руку к голове. А Элинор называла его «Клин». Она смеялась над ним. Она больше любила неудачников, вроде Морриса. Элинор сидела с платком в руке, украдкой улыбаясь какому-то воспоминанию.
— Какие же у тебя планы? — спросил Эдвард. — Ты заслужил передышку.
В его манере есть что-то льстивое, подумал Норт: как будто школьный учитель встречает бывшего ученика, который добился в жизни успеха. Но он говорит то, что думает, он никогда не говорит просто так, подумал Норт; это тоже вызывало тревогу. Помолчали.
— Делия собрала сегодня на удивление много людей, правда? — сказал Эдвард, повернувшись к Элинор. Они смотрели на разные группы гостей. Ясные глаза Эдварда обозревали присутствующих дружелюбно, но насмешливо. Но о чем он думает? — спросил себя Норт. Что-то должно быть за этой маской. То, что позволяет ему быть выше суеты. Прошлое? Поэзия? Он смотрел на утонченный профиль Эдварда. Его лицо было еще изысканнее, чем запомнилось Норту.
— Я хотел бы освежить свои знания по античной классике, — вдруг сказал Норт. — Хотя не то чтобы у меня было много чего освежать… — с простодушным видом добавил он, испугавшись учителя.
Эдвард как будто не слушал. Он подбирал и вновь ронял свой монокль, глядя на пеструю компанию гостей. Его голова со вздернутым подбородком опиралась затылком о спинку стула. Толпа, шум, перестук вилок и ножей делали беседу необязательной. Норт еще раз украдкой посмотрел на него. Прошлое и поэзия, подумал он, вот о чем я желал бы поговорить. Он хотел сказать это вслух. Но Эдвард был слишком отгорожен, слишком своеобразен, слишком черно-бел и линеен, он слишком высоко поднял подбородок, опираясь затылком о спинку стула, чтобы его просто так можно было о чем-то спросить.
Наконец Эдвард завел речь об Африке, хотя Норта больше интересовали прошлое и поэзия. Ведь они заключены в этой точеной голове, похожей на голову поседевшего греческого юноши, — прошлое и поэзия.
Так почему бы не приоткрыть свой сейф? Почему не поделиться? Что ему мешает? — думал Норт, отвечая на обычные вопросы английского интеллектуала об Африке, о состоянии дел в тех краях. Почему он не может открыть шлюзы? Почему не снимет оковы со свободного течения? Зачем все так заперто, так заморожено? Потому что он жрец, хранитель тайн, думал Норт, чувствуя холод Эдварда. Он страж прекрасных словес.
Но Эдвард обращался к нему.
— Давай договоримся, что ты приедешь, — говорил он, — этой осенью. — И это было тоже искренне.
— Хорошо, — ответил Норт, — я с удовольствием… Осенью. — И он представил себе дом с комнатами, затененными плющом, крадущихся дворецких, графины с вином и руку, протягивающую коробку дорогих сигар.
Незнакомые молодые люди обходили гостей с подносами и настойчиво угощали их.
— Как любезно с вашей стороны, — сказала Элинор, беря бокал.
Норт тоже взял бокал с какой-то желтой жидкостью. Вероятно, это было нечто вроде крюшона. Пузырьки поднимались наверх и лопались. Норт стал смотреть, как они поднимаются и лопаются.
— Что это за красивая девушка, — спросил Эдвард, наклонив голову набок, — вон там, в углу, разговаривает с юношей?
Он был благожелателен и церемонен.
— Правда, они прелестны? — откликнулась Элинор. — Я как раз об этом думала… Все такие молодые. Это дочь Мэгги… А кто это говорит с Китти?
— Миддлтон, — сказал Эдвард. — Ты что, не помнишь его? Вы наверняка были когда-то знакомы.
Они перебрасывались словом-другим, наслаждаясь непринужденностью. Точно кумушки, которые, судача, отдыхают на припеке после рабочего дня, подумал Норт. Элинор и Эдвард были каждый в своей нише, они источали довольство, терпимость, уверенность.
Норт следил за всплывающими в желтой жидкости пузырьками. Им-то, старикам, все это нравится, думал он, они свое пожили; другое дело — он и его поколение. Для него символом идеальной жизни были фонтан, весенний ручей, неукротимый водопад; ему требовалось совсем не то, совсем иное, чем им. Не залы, не гулкие микрофоны, не шагание в ногу за вождями — ордами, группками, разряженными в униформу колоннами. Нет — надо начать изнутри, а уж потом позволить сути принять внешнюю форму, думал Норт, глядя на молодого человека с красивым лбом и скошенным подбородком. Никаких черных рубашек, зеленых рубашек, красных рубашек, никакого позерства перед публикой, это все чушь. Конечно, разрушение барьеров, опрощение — это все хорошо, но мир, превращенный в однородный студень, в единую массу, это не мир, а рисовый пудинг или бескрайнее блеклое одеяло. Сохранить все отличительные признаки и характерные черты Норта Парджитера — того, над кем смеется Мэгги, француза с цилиндром в руках, но в то же время — распространить себя вовне, новой волной взбудоражить человеческое сознание, быть пузырьком и потоком, потоком и пузырьком — самим собой и всем миром. Он поднял бокал. Анонимно, подумал он, глядя в прозрачную желтую жидкость. Но что я под этим подразумеваю? — спросил он себя. Я, для кого подозрительны все церемонии, а религия мертва, я, не вписывающийся, как сказал тот человек, никуда, ни во что? Он задумался. В руке его был бокал, в голове — незаконченная фраза. А он хотел создавать и другие фразы. Но как у меня это получится — он посмотрел на Элинор, которая сидела, держа шелковый носовой платок — пока я не узнаю, что истинно и что надежно, в моей жизни и в жизни других?