В полицейском участке дежурил только один офицер — остальные находились на северной дороге, наводили порядок после вечеринки Гиссинга. Бедняга почти ничего не разобрал в мольбах преподобного Кута, зато безошибочно определил треск дерева, сопровождавший бормотание, услышал вой.
Офицер положил трубку и запросил по радиосвязи помощь. Патрулю на северной дороге понадобилось двадцать, от силы тридцать пять секунд, чтобы ответить. За это время Кровавая Башка успел высадить центральную панель двери в ризницу и теперь громил остальное. Хотя, конечно, патруль этого не знал. После того, что они повидали на месте аварии — обугленное тело шофера, оскопленного Гиссинга, — они превратились в бывалых вояк вроде тех скороспелых ветеранов, что провели на фронте не больше часа. Дежурный офицер потратил целую минуту, чтобы убедить их в срочности вызова. За это время Кровавая Башка проник в ризницу.
Сидя в отеле, Рой Милтон терзался сомнениями, наблюдая за парадом огоньков, мелькавших на холме, слушая сирены и завывания Кровавой Башки. Неужели это действительно та самая тихая деревушка, где он намеревался поселиться вместе с семьей? Он перевел взгляд на Мэгги, которая проснулась было от шума, но потом снова уснула под действием снотворного из почти опустевшего пузырька, что стоял на тумбочке. Он понимал, однако, что она посмеялась бы над ним за то, что он так ее опекает. Он действительно хотел быть героем для жены. И все же именно она по вечерам брала уроки самообороны, пока он набирал лишний вес на деловых обедах за счет фирмы. Ему почему-то стало невыносимо грустно смотреть, как она спит, и сознавать, что он почти не властен над жизнью и смертью.
Кровавая Башка стоял в вестибюле ризницы, осыпанный дверными обломками. Его торс был утыкан щепками, словно подушечка для булавок, из крошечных ранок по мощной туше сочилась кровь. Весь вестибюль пропах вместо ладана его кислым потом.
Он потянул ноздрями воздух, но не почуял запаха человечины. Кровавая Башка оскалил зубы от расстройства, издав тонкий свист глоткой, и бросился к кабинету. Там было тепло, он чувствовал это своими нервами, и комфортно. Он перевернул письменный стол, разбил в щепы два стула — частично для того, чтобы освободить для себя больше пространства, но главным образом из потребности разрушать, — после чего отбросил в сторону каминный экран и уселся на пол. Его обволокло теплом, целебным, животворным теплом. Он упивался этим ощущением, отогревая лицо, мускулистый живот, конечности. Огонь в камине разогрел ему кровь, напомнив о другом огне, который он пустил на поля цветущей пшеницы.
А потом ему припомнился еще один пожар, воспоминания о котором он старательно гнал от себя, но они почему-то все время возвращались: унижение той ночи останется с ним навсегда. Время тогда было выбрано очень тщательно: разгар лета, за два месяца — ни одного дождя. Молодняк Дикого леса превратился в сухую растопку, и даже не погибшие от засухи деревья легко воспламенялись. Его выкурили из крепости со слезящимися глазами, напуганного, ничего не понимающего, а там уже поджидали с пиками и сетями со всех сторон и еще… той штуковиной, что у них была, от одного вида которой он превращался в покорную овечку.
Конечно, им не хватило смелости убить его; для этого они были чересчур суеверны. К тому же разве они не признали его авторитет, отдав ему должное своим ужасом, даже когда наносили многочисленные раны? Поэтому и похоронили его заживо: а это было хуже смерти. Гораздо хуже. Потому что он мог прожить век, несколько веков и не умереть, будучи запертым под землей. Он просто ждал сотню лет и мучился, а потом еще сотню, и еще одну, пока поколение за поколением топтало землю над его головой, люди жили и умирали, так что в конце концов о нем забыли. Возможно, о нем не забыли женщины: он чуял их запах даже сквозь толщу земли, когда они приближались к его могиле, и тогда их охватывала необъяснимая тревога, они торопили своих мужчин поскорее уйти оттуда, и он оставался абсолютно один, даже собирателя колосьев не было для компании. Они отомстили ему одиночеством, думал он, за те времена, когда он и братья уносили женщин в лес, распинали их там, а потом отпускали, пусть и в крови, но уже с приплодом. Женщины умирали при родах после такого насилия; ни один женский организм не мог выдержать зубов и злобной силы гибридов. Вот так он с братьями мстил пузатому полу.
Кровавая Башка удовлетворял похоть, глядя на позолоченную репродукцию "Свет мира", висевшую над камином Кута. Картина не пробудила в нем ни страха, ни угрызений совести: там был изображен бесполый мученик с оленьими печальными глазами. Никакого вызова. Истинная сила, единственная сила, способная его побороть, видимо, пропала: утеряна безвозвратно, а ее место занял девственный пастырь. Монстр молча извергнул семя, тощая струйка с шипением упала в камин. Мир безраздельно принадлежал ему. У него будет вдоволь и тепла, и пищи. Он будет пожирать младенцев. Вот именно, младенческое мясо самое лучшее. Мясо только что появившихся из утробы слепеньких крох.
Он потянулся и вздохнул, предвкушая наслаждение, его мозг рисовал картины зверств.
Из своего убежища в склепе Кут услышал, как подъехали полицейские машины и со скрипом остановились перед ризницей, потом раздались шаги по гравию. Он насчитал по крайней мере шестерых. Должно хватить.
Священник осторожно направился в темноте к лестнице.
Почувствовал чье-то прикосновение и чуть не завопил, но вовремя прикусил язык.
— Не стоит сейчас туда идти, — раздался голос за его спиной.
Это был Деклан, и говорил он чересчур громко. Тварь ходила где-то наверху, прямо над головами, и наверняка могла их услышать, если не соблюдать осторожности. Господи, только бы не услышала!
— Оно над нами, — прошептал Кут.
— Я знаю.
Казалось, голос шел откуда-то из утробы, а не из горла, Пробиваясь сквозь мерзость.
Подождем, пока он спустится к нам, хорошо? Сам знаешь, ты ему нужен. И он хочет, чтобы я…
— Что с тобой случилось?
Священник едва различал лицо Деклана в темноте. Он улыбался. Безумец.
— Мне кажется, он захочет и тебя окрестить. Как тебе такая перспектива? Понравится? Он помочился на меня — ты видел? И это еще не все. О нет, ему нужно гораздо больше. Ему нужно все. Слышишь меня? Все.
Деклан облапил Кута как медведь. От него несло звериной мочой.
— Пойдешь со мной? — зловеще ухмыльнулся он в лицо Куту.
— Я верую в Господа.
Деклан расхохотался. Это не был пустой хохот, в нем слышалось искреннее сочувствие потерянной душе.
— Он и есть Господь, — заявил причетник. — Он был здесь еще до того, как построили этот долбаный храм, сам знаешь.
— Как и псы.
— Чего?
— Но это не значит, что я позволю им задирать на меня лапы.
Умничаешь, старый козел? — разозлившись, произнес Деклан. — Что ж, он тебе покажет. Ты еще переменишься.
— Нет, Деклан. Отпусти меня…
Но священнику не хватило сил вырваться.
— Пошли наверх, козлина. Не пристало заставлять Господа ждать.
Он поволок Кута вверх по лестнице, не разжимая объятий. Кут растерял все слова, не мог привести ни одного логического аргумента. Да и как заставить этого человека увидеть свое падение? Они неловко ввалились в церковь, и Кут машинально бросил взгляд на алтарь в надежде найти хоть какое-то успокоение, но не получил никакого. Святое место было осквернено: покров разорван и вымазан экскрементами, распятие и свечи брошены в костер, разведенный на ступенях алтаря. Там же горели молитвенники. По церкви летала сажа, от дыма было трудно дышать.
— Это ты сотворил?
Деклан самодовольно хрюкнул:
— Он хочет, чтобы я все это разрушил. И я разрушу, снесу по камешку, если потребуется.
— Он не посмеет.
— Еще как посмеет. Он не боится ни Иисуса, ни…
Уверенность на секунду оставила служку, и Кут воспользовался паузой:
— Однако здесь находится нечто, чего он боится, иначе он зашел бы сюда сам и все это сделал без тебя…