Но, не договорив, она вдруг вздрогнула.
– Что с тобой? – спросил Артемий.
Ольга, вытянув шею, прислушивалась.
– Нет, ничего… Мне показалось, точно шорох… наверное, птица.
Карл чуть не выдал себя, пальцы его судорожно сжались, и он сделал невольное движение вперед.
– Конечно, птица, – ответил Артемий. – Кому же быть теперь? Ведь князь сказал, что не выйдет до ужина, итальянец – в библиотеке.
– А петербургский барон?
– Кажется, пишет письмо к родителям.
– Ну, вот, видишь, значит, это время наше, мое, и ты – мой! Ну, что же, все еще не веришь? Не успокоился?
– Ах, Оля! Вот ты сейчас назвала барона петербургскою куклой, значит, если бы он был иной, лучше, чем есть, ты бы тогда…
«Проклятый мальчишка, найденыш!» – бешено стиснув зубы, думал Карл, которому было слышно каждое слово.
– Ну, еще, еще что? – перебила Ольга. – Ах, какой ты смешной и милый!.. Да, будь он в десять раз лучше, чем ты представить себе можешь, я и тогда не променяла бы тебя… Довольно?
Замолкнувший соловей, отголосок песни которого Карл слышал, выходя из дома, снова начал петь где-то близко, гулко, точно только что почуяв возле шепот любви и торопясь приветствовать его своею песнью.
Это был хороший нотный соловей, он чисто проделал почин с оттолчкой, а затем сделал два колена и рассыпался дробью, раскатился, запленкал, протянул, перешел в звонкий свист, защелкал гусачком и разлился бесконечною трелью.
Артемий и Ольга притихли. Она положила ему на плечо голову, прислушиваясь к пению.
Эйзенбах едва себя сдерживал, чтобы не вырваться из засады. По счастью, он понимал, что, выскочив, ничего не выиграет, что, напротив, ему нужно притаиться теперь, несмотря на то, что пытка его была невыносимой. И он молча давал себе клятвы в том, что счастливый Артемий дорого заплатит ему за испытываемые им муки. Время для него казалось теперь вечностью.
А Ольга и Артемий, как нарочно, словно дразня его, сидели счастливые, упоенные своим счастьем, и соловей дразнил его своей песнью, а вечер охватывал его томною негой.
«Господи, да долго ли они будут сидеть так?» – думал Карл, чувствуя, что сила и последний остаток благоразумия изменяют ему и он готов уже кинуться вперед, чтобы задушить этого Артемия.
– Ты слышишь эту песню? – заговорила Ольга, – слышишь, милый?.. Ну, так вот так же, как хороша эта песня, так же, как хороши и этот вечер, и мир Божий, и жизнь моя, так же мне хорошо с тобою, и клянусь тебе, что или ты, или никто… никого мне не надо, кроме тебя одного… я люблю тебя…
А соловей, будто желая засвидетельствовать и подтвердить эту клятву, с особенной силой и прелестью завел новую песню.
XI. Отец
Карл, шатаясь, вернулся в свой флигель; но он выдержал до конца, не выдав себя ни одним неосторожным движением и не пропустив ни одного слова из подслушанного разговора Артемия с Ольгой.
«Так вот оно что! – соображал он, – так вот причина ее смущения при знакомстве, вот где тайна ее обращения со мною!.. Но что же делать теперь?»
Однако он чувствовал, что немедленный ответ на этот вопрос дать себе не может и что ему нужно прежде всего успокоиться, чтобы обдумать, как поступать дальше.
Голова барона горела, тело дрожало, как в лихорадке, дыхание прерывалось. Он чувствовал, что переживает одну из тех минут, когда люди, вполне здоровые и владеющие полным разумом, способны вдруг потерять его.
Карл решил сказаться больным и не выходить к ужину. Он действительно был совсем болен.
Он призвал к себе слугу, чтобы тот помог ему раздеться; но лакей доложил, что приходил из большого дома дворецкий сказать, что князь Андрей Николаевич просит барона к себе немедленно, как только они вернутся с прогулки.
Карл взглянул на него недоумевающими, рассеянными глазами и спросил, поднося руку ко лбу:
– Что ты говоришь? Какой князь? Куда он зовет меня?..
– Князь Андрей Николаевич, – пояснил лакей. – Они желают вас видеть до ужина, к себе приказали просить.
– Да, к себе, – машинально повторил Карл и, так же машинально взяв поданную ему лакеем шляпу, пошел к князю.
Никогда он так сильно, как теперь, не любил Ольгу, то есть никогда она не нравилась ему так, как теперь, и вместе с тем он ненавидел ее.
Он шел по знакомой дороге в кабинет старого князя, не давая себе хорошенько отчета, что идет туда. Мысли его были все еще заняты только что виденным; пред затуманившимися глазами были Ольга и Артемий, а в ушах звучала соловьиная песнь, под которую Ольга произносила свою клятву.
Андрей Николаевич сидел у стола, перебирая бумаги. Он, наморщив лоб и пригнув слегка голову от мешавшей ему видеть в глубину комнаты зажженной на столе восковой свечи, всматривался, чтобы разглядеть, кто вошел.
– А, это ты, – ласково проговорил он. – Что, гулять ходил?
– Вы меня звали? – спросил Карл, чувствуя, что голос изменяет ему.
Князь опять поглядел в его сторону, точно не узнавая его голоса. Эйзенбах постарался остаться в тени.
– Да, я звал тебя, – начал Проскуров, – и по очень серьезному вопросу. – Он взял большую щепоть табака и потянул его с тем особенным удовольствием, которое служило у него признаком, что вещи, которые он намеревается сказать, будут приятны. – Вот что, мой милый! Надобно тебе знать, что с первого же дня твоего приезда ты понравился мне, и оттого я удержал тебя у себя… Теперь я узнал тебя ближе и еще более полюбил…
«Боже, как мог бы я быть счастлив!» – подумал, невольно вздохнув, Карл.
– Ты что говоришь? – спросил князь.
– Нет, я слушаю.
– Ну, вот! Так задерживал я тебя недаром. Житье в Проскурове нравится тебе?
– Да, нравится.
– Ты, кажется, не прочь от деревенской жизни?
– Нет, я очень люблю ее.
– И мог бы не выезжать из деревни долго?
– Да, – чуть слышно подтвердил Карл.
Он понимал, к чему клонились эти вопросы князя. Он сознавал, что счастье его жизни должно было решиться сегодня, и князь начал разговор об этом именно сегодня, почти сразу после того, как Карл мог воочию убедиться, что счастье не суждено на его долю.
Если бы Проскуров знал, что испытывает теперь Карл, то не говорил бы так ласково-спокойно. Эта его ласковость и приветливость только увеличивали страдания молодого человека.
А князь, довольный своими мечтами и довольный тем, что пора приводить их в исполнение, не спеша рассказывал, что он в переписке с отцом Карла решил многое: что старик барон выедет на днях из Петербурга и что если Карл не знает, в чем дело, то это «многое» заключается в сватовстве его, Карла, к княжне, для чего-де и едет сюда барон Эйзенбах.
– Твой батюшка, вероятно, писал тебе о наших предположениях, – со мной можешь говорить без обиняков, – продолжал князь. – И едва ли, я думаю, ты будешь несчастлив…
Карл молчал.
Князь истолковал это молчание по-своему и продолжал:
– Затеял я наш разговор для того, чтобы узнать отчасти твои мысли и спросить, как, на твой взгляд, относится к тебе твоя будущая невеста… Я знаю, что моя дочь никогда не выйдет из моей воли, но, понимаешь, мне хотелось бы полного счастья между вами, мне желалось бы услышать от тебя самого, что она будет счастлива с тобою, потому что только тогда я буду спокоен окончательно, чтобы прожить остаток дней своих в ненарушимой радости.
– Этого быть не может! – вырвалось вдруг у Карла.
Однако тут же его охватило раскаяние, зачем он сказал это, и если бы князь призвал его к себе завтра, не сейчас, после сцены в саду, если бы у него было время одуматься, приготовиться, то Проскуров, конечно, ни за что не услыхал бы от него этих несчастных слов. Теперь же Карл был застигнут врасплох.
– А почему это, сударь мой? – спросил вдруг в один миг изменившийся князь и, словно ощетинясь, приподнялся на кресле, причем впился в Карла блестящими, сразу налившимися кровью, глазами.
Где-то, в глубине души, Проскуров предчувствовал, что его мечты не сбудутся, что тяготящая над ним немилость судьбы не изменится и на этот раз. И вот при словах Карла: «Этого не может быть» у князя вдруг со всею силою поднялось это сознание вечной неудачи. Да, и на этот раз расчет был неосуществим, как всегда. Но отчего, кто или что помешает ему?