В эту секунду он наконец-то заговорил, тихо и не глядя на меня: — Закрой меня крышкой. — Я отпрянул. — Нет, — сказал я. — Делай, что говорят. Закрывай крышкой. — Зачем, Фред? Не буду. — Закрывай давай, Барнум. А потом иди домой, ложись и помалкивай. — Я подошёл на шаг поближе. — Фред, ты что, здесь останешься? — Да, я так планировал. — А что я скажу, если мама спросит о тебе? — Я уже сказал. Помалкивай. Неси крышку, чёрт тебя подери. — Я не хочу, Фред. — Так ты сам хочешь тут полежать? Изволь. — Нет. — А то могу устроить тебе детский гробик. Больший-то тебе ни к чему.
Я положил фонарь на пол и поднял крышку. Глаза у меня, надо думать, были на мокром месте, но я прикрыл их от Фреда. Я его ненавидел. Хоть бы он остался в этом гробу. Я забью крышку, чтоб он не выбрался. И никому не скажу, где он. Пусть умрёт от голода, как только околеет от жажды, хотя задохнётся, наверно, ещё раньше, один чёрт, главное, он умрёт и найдут его слишком поздно. Кому придёт в голову искать его здесь? Я пристроил крышку на место, нагнулся поднять фонарик и вдруг услышал два звука: смех Фреда в гробу и второй — слабый треск, но пока я разгибался, лампочка перегорела, меня сжала темнота, причём Фред всё смеялся внутри гроба, и в память картинка врезалась именно так: смех и за ним — темнота, в этой последовательности, но шло время, я прокручивал в памяти эту ночь на чердаке, и исподволь, мало-помалу смех и темнота сплавились воедино, из двух последовательных происшествий — смеха Фреда и погасшего затем фонаря — они превратились в одномоментное нераздельное воспоминание, отчего я теперь не могу слышать смеха без того, чтобы не почувствовать тяжести столь же глухой темноты, разбухающей в моих дрожащих руках.
Я выронил фонарь. Он с грохотом шмякнулся об пол. Стало тихо, и в гробу тоже. — Барнум, что там? — Света больше нет, — шепнул я. — Мне всё равно. — Вылезай, я ничего не вижу, — попросил я. Фред застонал и, по-моему, стукнул изнутри по крышке кулаком. — Всё, Барнум. Проваливай. Ты мне больше не нужен.
Я нащупал дверь чулана. Дальше крался по стеночке. Мне показалось, захлопали крылья, птичьи крылья в темноте, возможно, пролетела летучая мышь, или это Фред смеялся. Наконец я выбрался на лестницу. Внизу горел свет, и я бросился на него.
Все спали. Я лёг не раздевшись. И не уснул. Я не спал, окружённый сном домашних. Всё в жизни — как китайская коробочка, одно в одном. Поскорей бы наступил день, думал я, и своим светом-ластиком стёр бы все ночные каракули. И этого Фреда, который не может написать «гроб» без ошибки. Я прокрался в гостиную, выдвинул ящик комода и вытащил письмо от Вильхельма. Попробовал почитать, но не нашёл успокоения даже в письме. Команда парусника состоит из поручика Г. Амдрупа, унтер-офицера от артиллерии Якобсена, кузнеца Нильсена, штурмана Лёта, кандидата Гарца, геолога и ботаника, доктора Дейхмана, судового врача, бывшего естествоиспытателя, геолога кандидата Йенсена, зоолога и живописца Дитлевсена, а также ассистента Мадсена из Зоологического сада, коему поручено поймать овцебыка и доставить его в Копенгаген. Если б мне предложили выбор, я б стал артиллерийским унтер-офицером, ну или Мадсеном, отряженным за овцебыком. Но может, и они не вернулись назад, а тоже остались посреди снегов и льдов, в бесконечной белой тишине, вдавившей их в вечную смерть.
Болетта следила за мной. Я почувствовал это, пуговичные глазки мозолили затылок. Я убрал письмо в ящик, задвинул его на место и повернулся к ней. Болетта улыбалась. И сказала нечто странное: — А сколько тебе сейчас лет? — Я ответил, хотя она наверняка сама отлично знала. Болетта заулыбалась всеми своими морщинками. — Через семь лет тебе станет столько же, сколько было моему отцу. — Я подошёл поближе: — Что ты говоришь, бабуль? — Я-то его никогда не видела. Встреться мы теперь, я бы оказалась втрое старше. Представь себе эту картину: гадкая старуха встречает своего молодого красавца-отца. — Ты это долго высчитывала? — прошептал я. Болетта взяла меня за руку: — Барнум, я высчитываю это наново каждый божий день. Это даёт мне сил. — Она выпустила мою руку, и я пошёл к двери. Было слышно, что она села в кровати. Наверно, примется за расчёты для нового дня. — Как там твой новый друг? — спросила Болетта. Я оглянулся. — Педер? Отлично. Мы увидимся вечером. То есть утром. Ну сегодня. — Болетта снова улыбнулась, очень печально теперь, рот казался очередной складкой на спёкшемся лице. — Ты должен присматривать за Фредом, — прошептала она. — Я? За Фредом? Я не могу. — Да, Барнум, ты обязан присматривать за Фредом. Особенно теперь, когда у тебя появляются свои друзья. — Не нужен я ему, — крикнул я. — Теперь ты ему особенно нужен. Фреду нелегко завести друзей.
Я убежал к себе в комнату. В страшной досаде. Но подняться ещё раз на чердак не решился. Просидел у окна, пока первый луч не высветил узкий кант неба в просвете между бледной луной и городом. Фред не спустился. Я ушёл до завтрака, прежде чем домашние встали, раньше чем даже Эстер открыла свой киоск, для чего ей сегодня надо было перекидать лопатой пару тонн снега. Я разгрёб для неё большую часть сапёрной лопаткой, обнаруженной мною в её подворотне, — пусть хоть один человек порадуется сегодняшнему дню. Потому что сам я и радовался, и хандрил. Вечная моя проблема. Я радовался, что выпал снег, но заранее боялся снежков. Предвкушал встречу с Педером, одновременно боясь, как всё будет. То, что было лишь предчувствием, догадкой, предположением, внезапно высветилось в голове ясно и отчётливо: за все удовольствия человек расплачивается страхом, смех есть голос темноты. С Фредом я был связан каждой клеточкой, но каким образом я, малыш Барнум, могу присмотреть за ним? Это Фред должен пасти меня!
На школьным дворе я первым делом получил снежком в морду. Он был не очень твёрдый, потому что слеплен из такого мокрого снега, что с ходу растаял, стукнувшись о мою рожу, и потёк за ворот и на рубашку. Я только клацал зубами и хохотал. Дальше рассказывать смысла нет, упомяну лишь, что на последней переменке я сам отличился со снежками. Я нацелился на открытое окно школьной столовой. И бросок удался. Было слышно, как загремели кастрюли и грохнулась сковорода. На следующем уроке директор отправился по классам искать виновника. Я добровольно поднял руку и получил сорок пять минут сидения в классе после уроков. Против этого я как раз ничего не имел. Помимо того, надо было тридцать раз красивым почерком написать Не кидай снежки. Управившись с этой писаниной, я достал чистый лист и девятнадцать раз вывел Не ложись в гроб, пока не умер. Потом штрафное время вышло, и я отправился домой. Никто не караулил меня в парке, чтобы ткнуть головой в огромный сугроб за церковью. В этом плюс сидения после уроков. Но домой я всё равно не пошёл. А спустился на угол аллей Бюгдёй и Драмменсвейен и стал ждать Педера под нашим деревом. На нём ещё висели последние листья. Зима накатила неожиданно. Осень не успела свернуть хозяйство. Если запрокинуть голову и глядеть на раскидистую крону, то листья казались похожими на красные кувшинки, плавающие в белом озерце, падавшем на меня. Так я простоял не меньше часа. Потом кто-то потянул меня за куртку. — Бляха-муха, ты, часом, не сынок этой мерзкой снежной бабы, а? — сказал Педер. Это был он. — Давно ждёшь? — спросил он, продолжая отряхивать мою одежду. — Постоял сколько-то. Время перепутал. — Педер привалился к стволу. — Ничего глупее снега на свете нет, — заявил он. — Почему? — Назови хотя одну причину, для чего он нужен? — Я задумался. — На лыжах можно ходить, — предложил я. Педер посмотрел на меня взглядом, в котором сквозило отвращение. — Барнум, ты много ходишь на лыжах? — Не особенно, — быстро ответил я. — То-то и оно. Тоже мне лыжник. Я тебе кое-что скажу. В год в Осло выпадает примерно тысяча миллиметров снега, и не меньше пятидесяти из них приходится разгребать лично мне. Иначе мама не выйдет из дому. — Педер извлёк зонтик из-под своего шерстяного пальто и распахнул его над нами. Мы постояли молча, укрытые от снега. — Я не понял, — сказал я. — Думаешь, мама может сама раскидать снег? Нет. А отцу дела нет. Хорошо хоть, мне за это платят. Это единственное доброе, что можно сказать о снеге. Что я на нём зарабатываю. Я беру десятку за каждый миллиметр. — Ты сказал, «тоже мне лыжник», — прошептал я. — Это как понять? — Педер расхохотался: — Тебе кажется, я похож на бегуна на лыжах? — Я покачал головой. — Нисколечко! — Та же история с тобой! — Мы захохотали разом. Ни один из нас не прославит своё имя на лыжне. Не для этого мы созданы. Это и так ясно. Мы оставим свой след на других вершинах. Тут мне пришла на ум одна мысль. — Похоже, одну причину я назову, — сказал я. — Какую такую? — Мама твоя может его рисовать. Снег то есть. — Педер застонал: — И у матери та же песня. Мне кажется, ты ей понравился. Одного я в толк не возьму. — Педер стоял под чёрным зонтиком в глубоком молчании. — Чего именно? — поинтересовался я. — Что нельзя рисовать снег так, чтоб мне не приходилось его разгребать.