Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Это ты, стало быть, зря, Пантелеймон Иваныч. Ну, не зря, стало быть, а напрасно так говоришь. Земля здесь какая? Серая да тощая.

Боясь, что Малушкин степенно и веско опровергнет его жиденькие доказательства, он тут же добавил:

— Ну, земля здесь тоже вроде ничего, да, стало быть, не такая, как у нас.

Малушкин медлил с ответом, словно не слышал горячих слов Синицына, давая понять, что не желает затевать длинный разговор. Он взял саперную лопату, расправил широкие, чуть сгорбленные плечи, приготовился копать и, не оборачиваясь в сторону Синицына, заметил:

— Земля что надо. Для окопа в самый раз.

Синицын откликнулся весело и с прежней поспешностью:

— Окопчик, Пантелеймон Иваныч, стало быть, копать тебе. А я в этом деле не участник. Я с бронебойкой — в тыл.

— Ты всегда в тылу вертишься, — пробурчал Малушкин.

— Точно, он до тылов любитель, — беззлобно подхватили окружающие.

Синицын не смутился и с явным удовольствием ответил:

— Это мне комбат приказал. Ну, не комбат, а командир взвода, старший на батарее. Это, стало быть, круговая оборона. А взводный не спрашивает, хочешь или нет. А ты, Пантелеймон Иваныч, раз здешние места хвалишь — вкалывай, стало быть, не ленись.

Валерий в разговор не вмешивался. Он любил мысленно поддакивать одним, не соглашаться с другими. Его удивило, что Малушкин, этот замкнутый, нелюдимый солдат, восторгается березой, словно поэт. Но можно ли быть поэтом и солдатом одновременно? Нет, не совместишь. Так же, как, скажем, воду и землю. Как он сказал? «Березы-то как в Сибири». Значит, он посмотрел на них не просто, как военный, который стал бы прикидывать, годятся ли эти березы, к примеру, для наката. И лирика только помешала бы ему. Вон позади чернеет лес. Поэт увидит в нем осеннее чудо, а солдат скажет, что это хорошее укрытие. Или этот пышный туман, что спрятал сейчас кустарники и овраги. В нем тоже свое очарование. А сейчас он мешает вражеским самолетам увидеть батарею. Или эта земля. Тут Малушкин прав. Для окопа в самый раз. А в самом деле, может ли солдат сберечь в себе сердце поэта?

На душе у Валерия было хмуро. Даже размышления о природе, всегда навевавшие на него тихое нежное спокойствие, сейчас раздражали.

Валерий торопил бойцов. Нужно было как можно скорее отрыть окопы, щели и погребки для снарядов.

Вскоре батарея зарылась в землю. Орудийные расчеты в ожидании команды с наблюдательного пункта расположились невдалеке от гаубиц. Туман рассеялся. Многие бойцы прилегли на порыжелую траву, дремали. Теперь они уже не поглядывали в сторону полевой кухни, дымок которой легкой, едва приметной струйкой вился над дальней лощиной.

Лес, что раскинулся позади батареи, оказался совсем не таким, каким он был в тумане. Он выглядел теперь свежим, словно все утро умывался родниковой водой. Небо очистилось от мутной пелены и потому казалось особенно высоким.

Валерий смотрел на все это, на блаженно улыбавшегося во сне Малушкина, и ему вспомнилось, что вот так же, не очень давно, на учениях в тылу, беззаботно и мирно располагалась батарея и тот же Малушкин лежал на спине, приоткрыв маленький рот.

Валерий присел на пенек в стороне от гаубицы. Кто-то тронул его за ремень. Он вздрогнул и обернулся. Позади стоял Саша.

— Я сразу догадался, что это ты, — обрадованно сказал Валерий. — Хорошо, что пришел. На меня напала хандра.

— А мне хандрить не дают.

— Кто?

— Люди.

— Эти пожилые бородачи? Что у нас может быть общего с ними? Они только и говорят, что о ржи, картошке да о ребятишках. Я убежден, что они подчиняются нам, безусым младенцам, только потому, что мы лучше разбираемся во всех этих артиллерийских премудростях. Иначе они начхали бы на нас.

— Хорошие люди, — сказал Саша, присаживаясь рядом с Валерием. — Иной раз даже как-то неудобно ими командовать. Правда, они все делают на совесть и часто даже без всякой команды.

— А ты веришь в предчувствия? — отвернувшись от Саши, вдруг спросил Валерий.

— Что значит верить? — ответил Саша. — Это значит безгранично быть убежденным в чем-то. Бывает, что я словно в ожидании чего-то хорошего или чего-то дурного. Но я противлюсь этому чувству, стараюсь не поддаваться.

— У тебя душа реалиста, а не романтика, — невесело усмехнулся Валерий. — Ты не поэт. А поэт должен сам идти навстречу чувствам. Ты хочешь написать о человеке, потерявшем веру в жизнь? Сделай так, чтобы его безверие откликнулось в тебе. Поставь себя на его место и испытай его страдания. Тогда ты напишешь правду.

— Если бы я был поэтом, я никогда не писал бы о людях, потерявших веру в жизнь, — спокойно посмотрев на Валерия, сказал Саша. — Если человек перестал ощущать радость жизни и испытывать счастье от того, что он живет на земле, — он уже не человек.

— А не думаешь ли ты, что люди, которые тебе по душе, страдают большим недостатком — боятся расстаться с жизнью? Могут ли они, забыв о себе, совершить подвиг?

— Только они и могут, — сказал Саша, загораясь желанием высказать Валерию свое мнение, но тот опередил его.

— Вот мы говорим: жизнь, подвиг, счастье. Высокие слова, в каждом из них поэма. И очень часто, захлебываясь от избытка торжественности, швыряемся ими по поводу и без повода. А вот скажи мне, почему в этой жизни, где и счастье и подвиги, каждый обязательно занят чем-нибудь своим? И подвиг — разве это прежде всего не свое? Или счастье — не свое?

— Неправда, — твердо сказал Саша. Он понимал, что Валерий в чем-то главном не прав, но все еще не мог найти слов, чтобы выразить эту неправоту и доказать свое. — Неправда, — повторил он жестче. — Разве каждый из нас воюет только ради самого себя?

— Подожди. Ты говоришь, неправда? А чем заняты твои мысли? Я не ошибусь, если скажу, что ты, забывая о других, часто думаешь о Жене. Озабочен, успела ли эвакуироваться твоя мать. И думы об этом ты связываешь с желанием жить. А думаешь ли ты с таким же волнением, с такой же силой сострадания, скажем, о моем отце или о матери комбата Федорова? Если и думаешь, то совсем не так, и то волнение, которое ты испытываешь, вспоминая о своих родных и любимых, нельзя приравнять к тому волнению, с которым ты думаешь о чужих. Скажи, что не так?

— Мы воюем не только ради себя, — упрямо повторил Саша, с удивлением глядя на хмурого, взъерошенного Валерия. — И если бы мы все делили на «свой» и «чужой», нас давно бы смяли.

— Все это верно, дружище, — согласился Валерий, — но все же только тогда я поверю в человечество, когда каждый человек чужое горе и чужую радость будет переживать, как свое собственное горе и свою собственную радость.

— Ты чего такой злой сегодня?

— Скажи, сколько мы будем отступать? Отступали до нас, вот теперь пришли мы, и все одно и то же. Никогда не думал, что все так получится. В первый день войны я ощущал в себе такую силу, такую уверенность. Но сейчас…

— Молчи, — тихо сказал Саша. — Лучше молчи.

Валерий оторопело посмотрел на Сашу, затих, неожиданно придвинулся к нему вплотную и схватил его за узкие плечи: — Скажи, только правду скажи, я верю, что ты не покривишь душой. Ты боишься, что тебя убьют?

На этот вопрос можно было ответить только утвердительно или только отрицательно. И Саша, подумав, ответил:

— Боюсь.

— Я так и думал, — обрадованно сказал Валерий.

Саша промолчал, припоминая что-то.

— В тот вечер, когда мою гаубицу первый раз выкатили на прямую наводку, помнишь, я почему-то особенно много думал о жизни и смерти. На рассвете мы должны были открыть огонь. Всю ночь я просидел без сна. И что, ты думаешь, делал? Мысленно пел песни. Вслух было нельзя — в трехстах метрах, даже ближе, — немцы. «Орленка» спел, «Любимый город», «Чайку», «Три танкиста». Не веришь? Я знаю, что такое вести огонь по танкам, зарытым в землю. Мне было страшно: погибну — и не станет этих песен. И я пел.

— А я всегда спокоен: верю в свою звезду.

— Но скажи, разве сильные и смелые люди не любят жизнь? Малодушные и слабовольные расстаются с ней запросто: пулю в висок. А мне жизнь нужна. Хочу бороться. Какой толк от меня, если я мертв?

33
{"b":"238313","o":1}